Главная ?> Геоэкономика ?> Государство и капитал ?> Будущее национального государства ?> Национальное государство и очередная капиталистическая глобализация

Национальное государство и очередная капиталистическая глобализация

Европейское государство в историческом зародыше неотличимо от организованной преступности, точнее - упорядоченного рэкета. Дань, собираемая князьями и дружинниками, по сути была вымогательством в обмен на защиту от самих себя и от чужих рэкетирских организаций. Однако, если такого рода элитно военная власть собирается просуществовать дольше простого набега, то ей потребуется какое-то идеологическое освящение (будь то католичество, православие или ислам), какие-то арбитры в спорах (епископы, сегодня у нас возродившиеся в виде воров в законе), и престижный кодекс социально-сдерживающих понятий

Развернувшаяся на страницах журнала "Эксперт" полемика Петра Щедровицкого и Максима Соколова полезна в основном своей показательностью для современного ералаша, царящего на российском идеологическом поле, тем более, что спорщики люди весьма известные и пользующиеся немалым влиянием на умонастроения интеллигенции. Легко узнаваемые стилистики и Щедровицкого, и Соколова, не говоря уже об их полемических аргументах, на первый взгляд прямо противоположных.

Щедровицкий утверждает, что в мире сегодня изменилось ровным счетом все и России надо решиться на некий исторический прыжок, чтобы поспеть за ширящейся глобализацией и ускоряющимся научно-техническим прогрессом. Из этого делается вывод, что государства устарели и осуществление прогресса должно перейти к инженерно-управленческой элите, мыслящей некими принципиально новыми категориями. Соколов же, напротив, считает, что не изменилось почти ничего, и главная задача наших дней — наконец доделать отечественное государственное строительство, свернувшее в 1917 г. не на тот путь под влиянием импортированных из-за рубежа "лжеучений".

Родина блестящего дилетантизма

В российской публицистике индивидуальная стилистическая вычурность и склонность к парению в метафизических эмпиреях неудивительна, но требует некоторого пояснения. Наука и гуманитарная среда всегда социоморфны, т.е. организуются по тем же принципам, что и общество в целом, особенно патронирующая наукам и искусствам правящая элита. В недавнем прошлом АН СССР, журналистика и проч. творческие союзы воспроизводили номенклатурную иерархию. В 1990-1991 гг. пирамида власти распалась на кучу пирамидок, в сегментированную анархию, которую с большим авансом провозгласили началом демократии. Ни в советском прошлом, ни в сегодняшнем состоянии не могло возникнуть относительно автономных, внутренне консолидированных профессиональных гильдий, озабоченных поддержанием ремесленных стандартов (за исключением отвлеченных от власти узкоспециальных областей с выходами на мировую научную арену, вроде археологии и лингвистики).

Предвидя обиженное возмущение, поспешу заявить, что замещение горизонтально организованных профессиональных гильдий бюрократической вертикалью вовсе не отменяло, а скорее даже предполагало появление время от времени совершенно самобытных шедевров — в качестве индивидуального сопротивления грубо нетворческой системе (Ведь если бы Тарковский смог работать в рыночно-профессиональном Голливуде, то он бы стал Михалковым-Кончаловским). В среде, где недоразвились профессиональные стандарты, но в то же время сложилась многочисленная интеллигентская публика, незаурядной индивидуальности было намного легче проявиться. Тем более, что любые творческие проявления, от пьяного философствования и самодеятельного пения под гитару и переводов любых,  лишь бы идеологически сомнительных, иностранных авторов вплоть до создания проектов полного переустройства общества, в условиях государственно-социалистической диктатуры автоматически воспринимались как антибюрократический акт, чреватый публичной славой. Поэтому неудивительно, что социальное бытие основной массы современных западных интеллектуалов, особенно американских, несмотря на его очевидные материальные преимущества, обычно представляется выходцам из нашего района мира невыносимо озабоченным рутинной повседневностью, творчески приниженным, но более всего эмоционально пресным.

Полупериферия

Эрудит Соколов, конечно же, не преминул ядовито указать, что Щедровицкий списывает у заокеанского футуролога Олвина Тоффлера. Хотя, если уж речь зашла о приоритетах, следовало бы вспомнить эмпириокритицизм, о котором слыхали все, кого некогда заставляли проходить Ленина, но из-за советских методик обучения никто, естественно, не смог бы понять, за что собственно ратовали "философские безголовцы". Столетие тому назад Богданов и прочие эмпириокритики, изъяснявшиеся языком не менее позитивистски-сциентистким, чем Г.П. и П.Г. Щедровицкие, предлагали вместо устаревшей на их взгляд борьбы за государственную власть использовать для построения научно-фантастической утопии новейшие теории математического эквилибриума, инженерный расчет и достижения электротехники (Богданов, кстати, был все-таки подлинной широты русский интеллигент и наряду с философско-методологическими трактатами также излагал свои предложения в виде романов-сновидений).

Идеи Щедровицкого и всего московского методологического кружка следует отнести к глубоко отечественным интеллигентским явлениям не столько в силу эмпириокритицисткого духовного наследия, но, главное, в силу имплицитного страстного призыва догонять прогресс, романтической веры в силу просвещенных идей и новейшую западную технику (либо не менее страстного отвержения). Однако "глубоко отечественный" вовсе не означает "уникальный". Аналогичные интеллигентские кружки и периодически возникающие социальные движения стояли в центре идейно-политической борьбы в романских странах Европы и в Латинской Америке со времен либерального масонства и карбонариев; после травматических столкновений с Западом такого рода реакции возникали в Иране, Турции, Индии, Китае или Японии, т.е. в странах с исторически высоким представлением о себе и с мощной гуманитарной культурой. Такого рода государства в современной миросистеме занимают устойчиво промежуточные позиции полупериферии. Комплекс "азиатчины"  и общей отсталости, выражаемый в разнообразных, но структурно аналогичных национально-культурных проявлениях, на самом деле свойственен интеллектуальным элитам всех государств, остро переживающих свою относительную слабость в сравнении с лидерами мировых капиталистических рынков.

Отсюда и невероятная эмоциональность. Да разве может Тоффлер надеяться на массовый эмоциональный отклик, оказываемый у нас щедровицким тренинг-проповедям, или, к примеру, ожидать нарваться на такого самозабвенного критика-ретрограда, как г-н Массимо Фальконе?  Нет, в наших родных краях интеллектуальный суп всегда выходит солено-перченый до предела, а начиная с перестроечных дебатов благодаря вливавшимся со всех концов аргументам собственного и заимствованного сочинения еще и сделался кашеобразной густоты. Разбираться в таком идеологическом вареве нелегко, но все же весело и, по большому счету, совершенно необходимо.

Историческая привилегия, а также источник множества комплексов российской истории именно в том, что наше отечество в ходе своей истории многократно оказывалось в неустойчивом состоянии балансирования на грани полупериферии и европейского центра миросистемы. В ситуации неустойчивого баланса такие факторы, как идейные представления или даже личные характеристики лидеров начинают играть самостоятельную роль. Субъективный фактор и даже случайность в такой точке исторической траектории могут определить форму долгосрочных объективных структур.

В сущности, перед нами очередная реинкарнация спора либерала-западника и консерватора-почвенника, в котором за категоричностью суждений и идейным накалом пропадает анализ предмета спора — а что, собственно, изменяется в мире, почему, и какова степень преемственности в миросистемных структурах? Начать с того, что за удивительный цикл сегодня воспроизводит идеологический спор русского либерала-технократа с русским патриотическим консерватором? Или отчего все отечественные идеологи, вне зависимости от отстаиваемых позиций, так склонны к вычурности стиля и метафоричности, напрашивающимся на излюбленную присказку дяди Гоши Бакинского: "Э-э, патмабанасиракан  твоя факультет!" (Впрочем, настоящий автор обязан признать, что и сам вышел из одного небольшого, ведомственного ист-фила).

Суета вокруг дивана

Как всегда, пули знатного эрудита Соколова отлиты из язвительных историко-литературных аллюзий, нередко замечательно остроумных, иногда туманных, порой заносчиво необоснованных. Собравшись, как видно, попенять скромному росзагранработнику и неутомимому интернетовскому публицисту Борису Львину за ультра-либеральньй задор, наш стародум вместо этого двинул Львина прямо по физиономии за космополитизм и отрыв от отечественной атмосферы, которую Соколов по почвенническому предпочтению именует воздухом.

Притом в многоискусных произведениях данного романтического консерватора, как и вообще у склонных к отвлеченному скептицизму консервативных критиков всех времен и народов , трудно отыскать положительный анализ происходящего в мире. Насколько можно судить, Соколов склоняется к идеализированной форме просвещенного аристократического правления, которое почему-то все строится и никак не выстроится в России, якобы из-за специфической безалаберности русского национального духа, вдобавок регулярно смущаемого звонкоголосым меньшинством западнически настроенных баламутов. По поводу циклов российской исторической незавершенки, замечу, что существуют сомнения в способности извечно неизменных духов, назови их хоть менталитетом или культорологической матрицей, в одиночку определять развитие вполне материальных властных организаций, относящихся к классу современных национальных государств. Существуют по крайней мере менее метафизические объяснения.

Щедровицкий со своей стороны был бы склонен возвести львинскую квартирку в Вашингтоне в один из центров мировой русскоментальной сети, с чем трудно не согласиться в чисто бытовом плане — без кожаного дивана в Борином полуподвальном кабинете многим отечественным светочам экономического анализа пришлось бы неуютно в американской столице. Тем не менее, я бы не стал выводить наступление новейшей всемирно-исторической фазы из того лишь факта, что нашему брату вдруг стало возможно слетать в Вашингтон по делу срочно и найти там воспроизведенную на Потомаке ленинградскую интеллигентскую кухню. За вычетом технотронной риторики рецептура Щедровицкого проста и в самом деле известна еще с 1830-х годов и лондонского Реформ-клуба. В ее основе лежат две идеи, характерные для эпохи научно-технического прогресса вот уже двести лет. Во-первых, это однолинейно эволюционистское представление о развитии исторических систем, подразумевающее, что весь мир движется по одной и той же прямой неизменно вверх, а кто движется не так, тот сам виноват. Во-вторых, авангардный инженерно-технический подход к социальной регуляции, согласно которому отбираемая по талантам реформаторская элита просто обязана заступить на место прежних своекорыстных либо близоруких правителей и, руководствуясь новейшей теорией, привести все человечество к вершинам прогресса. Вопрос о власти и материальных привилегиях здесь будто и не стоял.

Конечно, это поразительно наивное, однако, при определенных оптимистических условиях, весьма политически действенное заявление. Современным правящим элитам, особенно в периоды экономического успеха, лестно и полезно считать себя тем самым клубом талантов, двигающих историю в правильном направлении. За ближайшим примером придется обратиться в Вашингтон, поскольку в Москве в силу менее оптимистических обстоятельств ныне преобладают национально-оборонческие настроения.

По-русски в последние годы было опубликовано много такого, что различным способом выражало стремление отойти от того, что хоть отдаленно напоминало опостылевшую политэкономию капитализма, которая в соответствии с логикой перевертывания идейной парадигмы переместилась из официальной догмы прямиком в табу. Соответственно возродили из дореволюционного прошлого, импортировали из западных учебников и плюс сами себе нагородили массу заумных идеологем, при этом совершенно упустив из виду те направления исторической макросоциологии, которые именно в последние тридцать лет наиболее продуктивно исследовали пересечение экономической и политической власти в современной миросистеме. Такой пробел в популярной журнальной статье не заполнишь, но попытаюсь хотя бы в самых общих чертах сделать синтетический набросок. Думаю, это будет полезнее и интереснее голой критики.

Рэкетирское происхождение государства

Европейское государство в историческом зародыше неотличимо от организованной преступности, точнее (согласно уже классическому определению Чарльза Тилли), упорядоченного рэкета. Дань, собираемая князьями и дружинниками, по сути была вымогательством в обмен на защиту от самих себя и от чужих рэкетирских организаций. Однако, если такого рода элитно военная власть собирается просуществовать дольше простого набега, то ей потребуется  какое-то идеологическое освящение (одна из статусно-ранговых религий, созданных в древнем цивилизационном ареале Средиземноморья, будь то католичество, православие или ислам), какие-то арбитры в спорах (епископы, сегодня у нас возродившиеся в виде воров в законе), и престижный кодекс социально-сдерживающих понятий. В сумме получается феодализм.

С распространением в ХV-XVI веках огнестрельного оружия долгосрочное структурное превосходство оказывается на стороне тех государственных организаций, которые сочетали геополитическое преимущество относительно крупной территории (постепенно микро-княжества поглощаются более масштабными военными экономиками абсолютистских монархий) и находили в пределах своей территории концентрированные  денежные и ремесленно-промышленные ресурсы, т.е. раннекапиталистические города.  Так в Западной Европе началась сложная историческая со-эволюция национальной государственности и капитализма.

Другая возможность возникновения пороховой империи открывалась государственным организациям с относительно бедным, но очень большим населением и территорией. В этом случае казенное оружейное производство создавалось путем централизованных изъятий по пословице "с миру по нитке". Это ситуация — общая для всей Восточной Европе включая Россию, которая не унаследовала от Римской империи развитой сети городов и дорог, поэтому центры торговли здесь были вынуждены примыкать к княжеским крепостям. Была, конечно, и на территории России Новгородская республика, но эта историческая традиция оказалась уничтожена как конкурентная.

Главной проблемой царской власти было физически добраться до рассеянных по лесам деревень. Но добравшись, не составляло особого труда ограбить почти беззащитных крестьян, принудить их обеспечивать потребление посаженного властью барина в качестве косвенной и произвольно подвижной платы за царскую службу (вместо регулярного офицерско-чиновничьего жалования в странах с более денежными экономиками и договорно-правовой защитой податных сословий). Со временем возникнет потребность сгонять крестьян на государственные стройки, уральские заводы и обложить их рекрутской воинской повинностью. С петровской эпохи Россия обретает колоссально большую армию и казенную промышленность, хотя деспотически управляемые и потому в целом малоэффективные.

Изменяется ли Россия?

Если сказать только это, то вполне можно окончить вздохами, будто ничего в России испокон веку не меняется. Это уже распространенная оправдательно-осудительная (в зависимости от точки зрения) идеологема. Поэтому придется забежать вперед и раскрыть свой основной тезис.

Изменения в России происходили регулярно в виде все углублявшегося цикла догоняющего развития. Россия, как минимум с петровских времен, безусловно входила в европейскую капиталистическую миросистему пусть лишь на уровнях военно-геополитического участия и культуры европейски образованных элит. Однако Россия не принадлежала к изначальной зоне формирования капиталистических рынков и развивалась методами территориальной империи. Это вовсе не было исключением даже для Европы — достаточно вспомнить наших непризнанных сводных братьев-турок, чьи янычарские стрелецкие полки некогда наводили ужас на Запад, или Испанскую католическую империю с ее армадами, Инквизицией и углубляющейся зависимостью от экспорта драгоценных металлов из Нового Света.

Если бы западноевропейская зона раннего капитализма погибла или почему-то остановилась в своем развитии, то Российской империи не было бы особой нужды постоянно догонять прогресс. Но в реальной истории последних столетий культурные, административные и технические новшества капитализма каждые несколько поколений приходилось воспроизводить под угрозой утраты признания России в качестве государства, равноправного западноевропейским.

Достигалось это всегда ценой слома социальных институтов и общественных классов, на которых покоился прежний государственный режим. Петр уничтожил стрелецкое войско, сделал православную церковь разновидностью госслужбы, насильственно переобучил и сильно разбавил аристократию своими выдвиженцами. Екатерина же стала Великой, потому что только при ней удалось петровскую "перестройку" упорядочить в новых абсолютистских формах.

Сперанский — Александр II — Витте — Столыпин (с другой стороны декабристы-Герцен-народники) так и не смогли полностью преодолеть унаследованный от екатерининского абсолютизма чиновно-помещичье-общиннокрестьянский блок. В итоге, после целого века реформистских попыток и реакционных откатов империя окончила хаотичной Гражданской войной. Имперское государство было восстановлено в новой советской форме диктатурой маргинальных, и оттого особенно радикальных интеллигентов.  Очевидно, в том хаосе наибольшие шансы победить имели левые или, напротив, фашистского толка радикалы, которые не были связаны ни с одним из классов прежнего общества и оказались бы способны выдвинуть мощную популистскую идеологию, не стесняясь применять террор по праву силы, осуществляющей магистральное движение истории.

Сталинская индустриализация позволила догнать Запад по военным показателям, но вскоре после триумфа 1945 г. выяснилось, что новое номенклатурное чиновничество не желало вечно жить в сталинском напряжении. Но еще важнее, что советское население, переделанное индустриализацией из крестьянства в образованных городских работников, желало наконец вкусить от материальной базы коммунизма, идеал которого на бытовом уровне воспроизводил не столько крестьянскую утопию, сколько образ жизни капиталистических средних классов.

Теоретически говоря, наверное можно было бы ввести террор и изолироваться от мира по албанскому образцу. К счастью для нашего поколения, выросшего в самые спокойные и зажиточные годы советской власти, албанский путь был несовместим с положением сверхдержавы. Еще важнее, что усложнившиеся задачи требовали квалифицированного, а, следовательно, неизбежно знающего себе цену и способного к самостоятельности работника. С исчезновением неприхотливого крестьянства был исчерпан последний резерв деспотической модернизации (что, кстати, сегодня в корне отличает Россию от Китая).

Текущий исторический цикл гонки за Западом начался еще хрущевскими реформами и оттепелью. Успех нового рывка зависит от преодоления деспотически-государственнической инерции и связанных с ней социальных групп — остатков традиционной номенклатуры в госаппарате и элитах вплоть до патерналистски-зависимого низкоквалифицированного труда. На сей раз успех определяется не одним лишь достижением паритета с ведущими капиталистическими армиями, но в еще большей степени, чем в петровскую или советскую эпоху, эффективностью воспроизведения социальных институтов и образа жизни, обеспечивающих западные экономические и культурные преимущества.  Достичь этой цели без современных средних классов и соответствующего им типа демократии едва ли возможно. А современной демократии и социально-правовых гарантий без государства все-таки не бывает.

Со-эволюция капитализма и государства

Теперь вернемся к исторической траектории Запада, чтобы пояснить, каким странным путем возникло социально-правовое государство из первоначально военно-рэкетирской организации и почему на Западе впервые в истории социальных систем был достигнут устойчивый технический прогресс. Оба вопроса сильнейшим образом мистифицированы расово-цивилизациоными построениями, предполагающими уникальное существование особой западной психологии.

В Западной Европе во времена упорядоченной средневековой анархии сложились густые сети рыночных городов и денежные экономики, достигавшие многих сельских районов. В отличие от редкозаселенных и обширных империй (испанской, турецкой, российской, а также Польско-литовской) в западной части Европы основной политической и организационной задачей королевской власти было договориться с бюргерами-горожанами о нормированном изъятии части их продукта. Договариваться приходилось потому, что автономные сословия (английские йомены, скандинавские хуторяне, французские зажиточные крестьяне), но все-таки более всего именно бюргерские города, обладали достаточными возможностями оказать серьезное сопротивление как самостоятельно, так и в союзе с аристократическими или церковными противниками короля. В то же время сельские и городские предприниматели были заинтересованы в нормализации центральной власти — все-таки лучше, когда в королевстве царит предсказуемый порядок и есть возможность оспорить произвол местного барона.

Так из союза централизаторской королевской власти и мелких собственников, заключавшегося в основном против баронов, сложились первые режимы правовых гарантий — абсолютистские монархии. Они создавались бессистемно, из множества местных конфликтов и прецедентов их разрешения, и поэтому они не отличались нормативной стройностью. Почти столетие буржуазных революций уйдет на политически запутанную и нередко кровавую борьбу за рациональное выпрямление писаного права и администрации западноевропейских государств.

Под давлением наполеоновских войн оформится удивительный, если разобраться, тип власти — государствам придется давать формальные гарантии, в сущности, против самих себя и создавать институты компенсации за последствия своих военно-мобилизационных усилий (например, пенсии вдовам и ветеранам) в обмен на право изымать у подданных оговоренную часть их дохода и мужчин призывного возраста. По французскому примеру этот сдвиг в типе государственного управления будет оформлен единяющей все бывшие сословия риторикой государственного патриотизма: появятся национальные гимны, флаги и могилы не королей и полководцев, но Неизвестного солдата.

Одновременно с этим в ходе Наполеоновских войн в Англии и Франции начинается введение технические новинок в массовое производство, ориентированное преимущественно на военные нужды. Государственный спрос военного времени, впрочем, выступил здесь мощным катализатором. Промышленная же революция оказалась непредвиденным долгосрочным последствием создания рыночно-правовых гарантий в эпоху европейского абсолютизма.

Капитализм, по простейшему определению, которое имеется в учебниках, есть деньги, вложенные в достижение еще больших денег. Извлечение прибыли — довольно старинное дело, известное, как минимум, еще финикийским купцам. Однако те же купцы хорошо знали, насколько их капиталы соблазнительны для тех, кто практиковал грабительские способы добычи богатства и славы, поэтому брались только за наиболее высокодоходные операции, прежде всего в торговле относительно компактными, но исключительно дорогими предметами роскоши под патронажем самых сильных в округе обладателей средств принуждения — фараонов или персидских царей. Но даже самые хитроумные из финикийцев, карфагеняне, все-же нарвались на военную машину римлян.

Позднее крупнейшие купцы научились ссуживать деньги королям под обязательства будущих доходов казны от налогов или особо доходных сырьевых монополий. Но силы олигархов и короны все-таки оставались неравны, о чем свидетельствовало банкротство известнейшей транснациональной компании Европы XVI века — торгового дома Фуггеров из Аугсбурга, покусившихся приватизировать испанские рудники в Перу.  Выдоив Фуггеров досуха, мадридский двор в 1557 г. прибегнул к суверенному дефолту, объявив саму идею банковского процента "богопротивной". Оспорить  мнение Их Католических Величеств, как известно, решились в тогда еще полностью испанских Нидерландских провинциях, до предела насыщенных раннекапиталистическими городами и радикальными протестантскими движениями.

Прорыв наступил в тот момент, когда значительная масса западноевропейских мелких и средних предпринимателей постепенно выторговала либо, подобно голландцам и англичанам XVII в., в  затяжных восстаниях и войнах обрела собственные буржуазные государства и достаточную защищенность. В результате ранние капиталисты настолько понизили свои коллективные издержки на безопасность и политический патронаж, что вскоре стали выгодны долгосрочные инвестиции в техническое переоснащение, и даже стала достаточно привлекательна низкая норма прибыли на массовых рынках железа и хлопковой ткани. В Западной Европе к XVIII в. промышленное производство и технические инновации впервые стали выгоднее караванной торговли предметами роскоши, ростовщичества  и коррумпированного откупа королевских монополий.

Спустя несколько десятилетий промышленная революция, в свою очередь, создаст такой военный потенциал, что не использовать его в расширении мировых рынков и установлении колониального господства будет противно логике капитализма. Британцы станут пионерами эпохи индустриально-военных завоеваний в Азии и Африке.

Глобализация времен Pax Britannica и Belle epoque

В первой половине XIX века, после падения абсолютистских монархий, в которых оправданием (легитимирующим дискурсом) власти служила традиция и религия, основной идеологией государственного правления индустриальной эпохи стал либеральный технократический реформизм. Это изначально английский и, после 1945 г., американский вариант идеологической гегемонии, хорошо сочетающийся с уникально благоприятным экономическим положением и многими геополитическими удачами этих государств. С окончательной победы над Францией при Ватерлоо в 1815 г. до возникновения единой Германии и мирового экономического кризиса 1870-е годы, Британия практически в одиночку определяла положение на мировых рынках и мировую политику.  Это была очень стабильная и потому мирная конфигурация, прерывавшаяся лишь дважды, на волну романтических революций 1848 г. и на Крымскую экспедицию, когда потребовалось поставить на место николаевскую Россию, на основании былой победы над Бонапартом все еще считавшую себя гарантом абсолютистского порядка в Европе.

С 1870-х годов Британия была вынуждена разделить институциональное обеспечение мирохозяйства (а оно в те годы действительно становилось подлинно мировым) с клубом европейских великих держав, в котором роль мирового финансового регулятора и посредника играла семейная олигархия Ротшильдов. Это была по-своему изящная и изощреннейшая властная конфигурация. Экономические кризисы к 1896 г. были преодолены с установлением системы государственного регулирирования и горизонтальных картелей в Европе и банковско-трестовой вертикальной интеграции в Америке. Европейское рабочее движение, некогда грозившее коммунистическим призраком, стало парламентски признанным партнером правящих элит. Наука и техника чуть не ежедневно преподносили удивительные сюрпризы, которые очень скоро превращались в новейшие высокоприбыльные сектора производства — океанский пароход, телеграф и телефон, электричество, хинин и аспирин, автомобиль, кинематограф, бездымный порох и динамит. Колониализм в Азии и Африке и индустриально-аграрное освоение американских и австралийских территорий  создали мощные компенсационные клапаны для оттока избыточных товаров, капиталов, населения, а также военных, притомившихся в мирной Европе, где уже почти столетие занимались одними парадами.

То была поистине Belle Epoque, настолько близко (а скорее и куда более) отвечающая сегодняшним завышенным представлениям о глобализации, что становится не по себе, если вспоминить, чем эта эпоха окончилась в 1914 г. В назидание и дабы не думать, что мы впервые живем в "большом мире", всем, а особенно глобальным элитам, следовало бы почитать книги Эрика Хобсбаума, Джованни Арриги и особенно Карла Поланьи .

Бисмарк, родоначальник государственности XX века

Альтернативная британской идеологическая программа была связана с фигурой Бисмарка и борьбой за создание Германии. Прусский путь предполагает использование военно-бюрократической машины в целях компенсации рыночной недостаточности за счет импортозамещения, госзаказов, поощрения технического образования, пожизненного найма и прочих мер рационально-патерналистской регламентации хозяйственных и социальных процессов. Естественно, подобная меркантилистская практика возможна только в пределах прочного национального государства и при наличии достаточно эффективной бюрократии.

Нельзя сказать, что один путь норма, а другой — патология. Это разные стратегии индустриализации, определяющиеся конкретными историческими обстоятельствами. Привилегированный англо-американский вариант, движимый частнокапиталистическим предпринимательством, и прусский путь индустриализации посредством госкапиталистической мобилизации со временем скрестились и, распространившись по всему миру, обернулись множеством гибридов и мутаций.

В период войн за британское мировое имперское наследство, в 1914-1945 гг., всем государствам, даже британскому и американскому, пришлось прибегнуть к национальному меркантилизму, создать в той или иной степени военно-промышленные комплексы и социально-регулирующие механизмы бюрократического патернализма. В те тягостные и жуткие  три десятилетия выживание государств оказалось напрямую связано с их способностью вести массовую войну индустриальными методами, иными словами, быстро поставить на поток производство металлоемких боевых машин и обеспечить патриотический призыв на военную и тыловую службу максимально большой части трудоспособного населения, включая женщин, в связи с чем со всех сторон возникают аппараты массовой пропаганды, государственной бдительности, массового технического обучения, военно-патриотических видов спорта, а также всеобщего медицинского и социального обеспечения. Так в течение столетия, с 1848 по 1945 гг., была реализована социалистическая программа-минимум.

Успехи и пределы советской модели

Сталинизм оказался для своего времени одной из наиболее успешных мутаций, сплавившей воедино три основные властно-организационные достижения своего времени: вертикально интегрированный трест, военно-мобилизационное государство и массовую партию.  Советский Союз возник в качестве адаптации крупного, рыхлого и геополитически уязвимого полупериферийного государства к условиям межвоенного хаоса в миросистеме, вызванного групповым самоубийством европейских великих держав образца XIX в. в Первой мировой войне.

Сталинский СССР компенсировал недостаток индустриальной базы и качественного государственного управления количеством прилагаемого труда — как в опредмеченном виде танков и самолетов, так и жертвуя многими миллионами жизней. Сталинская система управления была эффективна именно как военно-мобилизационная, при условии отдачи террористических команд и (что обычно забывается) патриотического подъема в массах исполнителей.  Плюс к тому, в военной обстановке результаты действий подчиненных и бюрократии в целом определяются довольно просто — количеством взятых городов, валовой массой произведенных снарядов и танков.

Это еще очень примитивная бюрократия, оставляющая средним и нижним звеньям одновременно слишком мало легально предписанной исполнительской свободы и слишком много возможностей для теневой импровизации. Во-первых, с наступлением рутины мирной жизни и таких негероических задач, как производство и распределение потребительских товаров, немедленно обнаруживается хаос, встроенный в недобюрократизованную среду, к тому же неповеряемую ни рынком, ни демократическими механизмами. Во-вторых, такая управленческая среда располагает большими возможностями для аппаратного саботажа неудобных ей решений, поэтому двигаться она будет только в инерционно-привычном направлении. В сущности,  потеряв голову и развалившись на ведомственные куски, она именно таким образом и движется до сих пор.

Фордизм, классический американизм

После 1945 г. наступил новый долгий период хозяйственного процветания, обеспечиваемого геополитической стабильностью под эгидой к тому времени уже неоспоримой американской гегемонии (в которой для СССР был найден статус почетного ритуального противника в рамках политики сдерживания, или мирного сосуществования). Господствующим образцом становится существенно продвинутая американцами модификация британского пути, известная как фордизм.

Формула фордизма — крупные государственные инвестиции в сопутствующую инфраструктуру (федеральная шоссейная сеть), внутрикорпоративное экономическое планирование и массовость: массовое производство с массовым потреблением производимых товаров, стимулируемые массовой культурой, массовой занятостью, массовым образованием и массовым соцобеспечением. В сущности, это бисмарковский государственный социализм (Staatssocialismus), точнее, бюрократический патернализм, соединенный с американским частнокапиталистическим размахом.

Заметьте, что громадные государственные и корпоративные бюрократии, созданные в период войн и депрессии, нигде, включая поверженные Германию и Японию, не вернулись к состоянию до 1914 г. Напротив, новообретенная мощь современного национального государства была повернута на решение социально-экономических задач мирного времени. И, надо признать, успехи были потрясающие.  Тогда, напомню, в очередной раз заговорили о новейшей эпохе конвергенции, научно-технического прогресса, выхода человечества в космос (на самом деле перенесения сверхдержавной статусной конкуренции в менее опасную область) и скорого превращения бедных и богатых в средние слои (социальная структура, соответственно, должна была напоминать луковицу — большое круглое тело с малюсенькими хвостиками бедности внизу и богатства вверху).

Взлет и падение третьего мира

Современная государственность была растиражирована по всему Третьему миру, где всего столетием раньше зачастую не было никаких государственных аппаратов. Все государства Третьего мира после 1945 г. создавали министерства аграрной реформы, индустриализации, здравоохранения и просвещения, что порождало уверенность в собственных силах, массовый энтузиазм, и не в последнюю очередь, международное признание в качестве прогрессивной силы того или иного толка, ведущее к предоставлению технической помощи. Впрочем, учитывая поверхностный и откровенно деспотический характер госаппаратов, унаследованных от колониальных времен, и особенно аграрную социальную базу новых государств, все диктатуры догоняющего развития вне зависимости от своей изменчивой идеологической окраски непременно воспроизводили армии, тайные полиции и пропагандистские аппараты, обзаводились президентскими самолетами и многочисленными посольствами. Даже если отдельные харизматические лидеры оставались антиимпериалистическими бессеребряниками, в новых госаппаратах, на практике избавленных и от традиций бюрократической профессиональной добросовестности, и от демократического контроля, очень быстро формировались клиентско-патронажные связки и из круга "своих людей" (соплеменников ли и сородичей, однополчан и однокашников, товарищей по партии) возникал численно раздутый Новый класс.

Временному процветанию новоосвободившихся государств способствовали устойчиво высокие цены на периферийное сырье в период военного и послевоенного промышленного роста. Ничуть не меньше была роль престижной конкуренции между США и СССР за идеологических последователей в Третьем мире (вдобавок и Франции, еще тридцать лет после деколонизации тешившей уязвленное имперское самолюбие особой ролью в Африке). Такая ситуация предоставляла правящим элитам государств Третьего мира благоприятные возможности извлечения коррупционно-клиентских доходов со всех сторон. Заодно на территории этих стран строились гигантские оросительные системы и престижные металлургические комбинаты, с которых также получали неплохой доход местные элиты и их иностранные партнеры.

Все это благополучие рухнет вместе с Холодной войной. Правители и их наследники побегут на Запад или в быстро ширящиеся оффшоры с чемоданами денег. Новые государства обанкротятся или сожмутся до модернистических анклавов, связанных с Первым миром в том числе Интернетом, и притом отгородившихся от собственных немытых масс барьерами и охранниками. Остальному населению Третьего мира останется разбираться с местными бандитами, люмпенскими военными, соседними вредительскими племенами, пытаться каким-то образом мигрировать в более развитые страны, восстанавливать после всех обманов фундаментальную веру предков, или заниматься выращиванием наркотических сельхозкультур. Впрочем, все это можно наблюдать и в южных зонах бывшего СССР.

Третий мир останется крупнейшей социальной и моральной проблемой в обозримом будущем. Конечно, соблазнительно занять бездушно прагматическую позицию — какое кому дело до африканцев и азиатов? Не говоря уже о гуманизме, такой откровенный эгоизм по меньшей мере опасно недальновиден. Третий мир постоянно будет напоминать о себе потоками наркотиков, нелегальных мигрантов, фундаментализмом, эпидемиями и этническими войнами, терроризмом и вообще полным отчаянием. Эта зона была вовлечена в миросистему, превратилась в рыночную периферию, и уже никуда не уйдет.  Население этой зоны утратило или на глазах утрачивает патриархальный деревенский уклад, переходя в разряд городских маргиналов, но при этом слабо подвергается воздействию новых цивилизующих, социально-сдерживающих механизмов. Конечно, таких зон социальной патологии множество и в самой России, есть они и в американских городских гетто.

Аналитически проблема подобна травматическому переходу западноевропейского простонародья в городские трущобы, но в отличие от XIX века, большинство жителей новых трущоб превращаются даже не в наемный пролетариат, а в люмпенов. Отчасти, задачи социальной организации (общинное и индивидуальное самосознание, благотворительность, моральные нормы) берет на себя религиозно-фундаменталистское возрождение, наблюдаемое и в исламе, и в латиноамериканском христианстве, и в африканском культовом синкретизме, и в индуизме. Однако даже в куда менее секуляризованном мире эпохи Реформации, в крайне хаотичном XVI в., религиозные движения были лишь компонентом формулы, в конечном итоге приведшей Европу к современному порядку. Двумя другими компонентами были растущие рыночные экономики и государства. Однако дискредитированные и глубоко коррумпированные государства Третьего мира едва ли способны выполнять социально-организующую роль. Широко распространившиеся в последние годы неформальные рынки (или "народные экономики", по более емкому выражению перуанского социолога Анибала Кихано) порой могут творить чудеса, как показывает пример глобальной челночной торговли. Но также очевидно, что подобного рода структуры выживания действуют в слабо институционализированной среде, вне пределов государственного либо даже общинного порядка, вдобавок, как правило, на пределах человеческих возможностей, поэтому они очень неустойчивы и уязвимы. Что остается? Похоже, на пока малоудачном примере Косово мы наблюдаем появление международных полицейских и социально-ориентированных перераспределительных механизмов, нечто вроде социал-демократического нео-колониализма, хотя, конечно, для его обозначения когда-нибудь будет изобретено другое слово.

Конец советской идеи

В пятидесятые-шестидесятые годы американское процветание потрясало воображение всего мира так, как сегодня трудно себе представить. Подражателей фордизма оказалось много, включая Хрущева. В самом деле, куда еще было двигаться с наступлением долгосрочного мира и с неожиданно скорым исчерпанием российского простолюдинского моря (иначе говоря, экстенсивного демографического ресурса более не аграрного общества).

Фордистского хозяйственного механизма в рамках советской номенклатурной власти (именно об этом большинство экономических дебатов тех лет) создать, конечно, не удалось, хотя успехи в создании и советского общества массового потребления были не так уж малы, учитывая катастрофически низкий стартовый уровень и неожиданное благо нефтедолларов после 1973 г. Но этого оказалось недостаточно, чтобы угнаться за быстро растущими потребностями советского городского населения, которые формировались под все более непосредственным демонстрационным воздействием западных образцов. Хуже того, воображение разыгралось, без фирменных джинсов и ветчины жизнь уже начала казаться нищей. При этом полет советской обывательской фантазии не сдерживался денежно-рыночными ограничителями — единственным грубо зримым ограничителем выступала советская государственная граница.

Вещизм и "низкопоклонство перед Западом" ритуально высмеивались официозной сатирой, однако дело обстояло куда как серьезно. Встал вопрос о самой легитимации государства. Коммунистическая идеология к тому времени давно омертвела. Шестидесятнические попытки воскресить образ "комиссаров в пыльных шлемах" были отвергнуты самой номенклатурой, интуитивно чувствовавшей мощный антибюрократический протест в творчестве Окуджавы и Высоцкого. Патриотизм, за исключением краткого ликования по поводу гагаринского полета и массовых фобий времен советско-китайских столкновений, не имел никаких реальных поводов к проявлению в официозной обстановке того времени.  В сумме это означало, что советское государство утратило оправдание своего существования (механизм легитимации) за исключением голой инерции, превратившейся в  ритуализованную традицию.  Советский Союз полностью выгорел изнутри, хотя внешне казался вполне целым.

Еще более показательно, что руководству СССР во второй половине шестидесятых не удалось осуществить мобилизационно-догоняющую кампанию в области электроники, где уже тогда наметилось стратегически опасное отставание от Запада. Номенклатурная бюрократия достаточно окрепла, чтобы вместо смертельно изматывающей сталинской кампании, подобно былому догонянию по танкам и ядерному оружию, устроить себе чинную, брежневского стиля эпопею с раздачей крупных капвложений, непременно ведущих к госпремиям.

Бегство средней номеклатуры

Подробный анализ перестройки не входит в задачу данной работы. Ограничусь лишь констатацией, что после снятия сверху ряда основных идеологических и административных ограничителей, снизу началось стихийно нарастающее преодоление всяческих табу. Во-первых, политических, прежде всего, на использование национализма в борьбе за власть. Во-вторых, экономических, на частное присвоение государственных активов. Наконец, криминальные люмпен-пролетарские бригады и этнические партизаны в южных республиках подорвали и главную прерогативу всякого государства — монополию на применение организованного насилия.

Все-таки надо честно признать, что в советском обществе никто не ожидал такого скорого развала государственного механизма, который еще вчера всем казался незыблемым, только несколько подзаржавевшим. Горбачевское руководство постигла участь многих реформаторов, нечаянно вызвавших революцию. Старые ограничители были сняты, новые не созданы, политические и экономические ресурсы исчезали, и потому не оказалось возможности быстро завершить революцию, предоставив выходящим из-под контроля элитам и поднимающимся контр-элитам ряд системно взаимосвязанных сделок, т.е. создать новый режим.

События лета-осени 1989 г. в странах Восточной Европы произвели демонстрационно-катализирующий эффект, хотя разные силы извлекли свои собственные уроки. Кто-то начал жечь секретные папки, кто-то начал переводить средства в подконтрольные банки. Кто-то понял, что шоковая терапия возможна. В итоге, советская империя, как и многие империи прошлого, пала не в результате завоевания или бунта низов, а из-за массового бегства среднего звена госаппарата. Сочетание паники и возможности ухватить кусок имперского наследия привели к стихийной приватизации административных ресурсов с их превращением в политический (в случае республик и областей) или экономический капитал. Тут, конечно, не обошлось без помощи талантливых и ловких личностей, позднее ставших нам известными в качестве героев хроники происшествий, коррупционных скандалов, а также олигархов различных уровней, от Москвы до всякого райцентра.

Остановить пошедший враздрай процесс удалось не связанному никакими обязательствами Ельцину. Стихийно сложилась формула: республики — националистам (там уж разбирайтесь, номенклатурного, интеллигентского или вовсе бандитского происхождения), области — губернаторам, совхозы и заводы — директорам (или кто там поблизости схватит), газеты — журналистам, интеллигенции — полная свобода самовыражения, наконец, остолбеневшему Западу — мир и дружба с надеждой на большее.

В отличие от Польши, Чехии, Венгрии и Балтии, в России не было ни массового национального чувства, ни подлинно альтернативной национальной интеллигенции, восходящей к досоциалистическим временам и устраивавшей свои генеральные репетиции и в 1956, и в 1968 гг. Поэтому так быстро свернулась антикоммунистическая революция, едва возникшая в августе 1991 г., а новый режим оказался политически и морально крайне слаб, недостаточно легитимен. Такой режим не мог решиться ни старое прервать, ни создать новое, что самым наглядным образом отразилось в ситуации с российским гербом и гимном. Легитимность не мелочь, это единственное оправдание способности государства предпринимать властные действия вплоть до исключительного права на применение организованного насилия. Значительно более легитимные и уверенные в себе режимы, как теперь принято говорить, Центральной Европы могли пойти на последовательные реформы и обеспечить основные гарантии правопорядка, что создало предсказуемую среду и условия для возобновления экономического роста.

Гайдаровская реформа была отчаянной и даже храброй попыткой придать положительную динамику хаотическому оттоку власти и собственности из рук государства. Она не удалась потому, что баланс сил между дезорганизованным и потерявшем ориентацию обществом, неуверенным в себе государством и местными или отраслевыми интересами сместился настолько в пользу последних, что знаменитая интуиция подсказала Ельцину остановиться и начать консолидацию центральной власти традиционными методами. В результате такого отката на новом витке истории воспроизвелись очень знакомые, но дошедшие до гротеска черты брежневского режима — номенклатурная инерция и интриги по поводу корпоративного перераспределния, отсифонивание государственных активов в черный рынок и нуворишеское потребление, а также громадная проблема морально-политической легитимации. Поиски национальной идеи на новом этапе вернули нас к изысканиям эпохи развитого социализма. В науке такие повторы на существенно ухудшенном уровне зовутся инволюцией.

Впрочем, Ельцин как интуитивно азартный политик велик тем, что он — все-таки не Брежнев. Нео-андроповский период он начал сам.

Петля инволюции

Максим Соколов совершенно прав в своем общем наблюдении, что на Западе никто государства не отменяет, потому что, добавим, современные рынки без государств могут обойтись только в абстрактных учебниках по экономике. Более того, эмпирически совершенно очевидно, что не только почти полное отмирание  государственных институтов,  подобно взятой столетие назад в мировой оборот и ныне заброшенной Африке, но и формальное наличие клептократически коррумпированного, а, значит, совершенно неэффективного государства, подобно большинству стран Третьего мира, прямо соотносится с обеднением и оттеснением на структурные окраины мировых рынков.

Наиболее показательный контраст дают последствия нефтяного бума 1970-х годов в Нигерии и Норвегии. В первом случае одна из наиболее перспективных стран Африки, тридцать лет назад обладавшая относительно диверсифицированной экономикой, предприимчивым крестьянством и образованным средним классом, оказалась вконец разорена сериями военных переворотов и этнических конфликтов по поводу нефтяной ренты. Напротив, Норвегия, некогда одно из беднейших государств Западной Европы, наладила свои дела на годы вперед благодаря аналогичной нефтяной ренте. Словом, без эффективного государства и в XXI веке жить будет очень худо. Но что означает эффективное государство сегодня?

Соколов оставляет гадать, какие силы и какими средствами в России 2000-х годов способны отстроить подлинно современное национальное государство, а вопрос этот — не маленький. Тут можно разделить смутно выраженное беспокойство Щедровицкого по поводу проектов восстановления единственно знакомой нашей правящей элите и народу модели по-сверхдержавному массивного (что не означает сильного и тем более гибкого) государства.

Российское государство до сих пор остается инволюционным (т.е. ухудшенным и уменьшенным), но вполне узнаваемым продолжением брежневского режима, власть которого покоилась на механизме патерналистско-ведомственного перераспределения по отеческой формуле "всем сестрам по серьгам". Конечно, хозяйственные ведомства за последнее десятилетие делились и оформилялись в поверхностно приватизированные предприятия, территориальные обкомы-исполкомы перетекли в республики и суверенизовавшиеся губернаторства, а перераспределительные процессы обрели формы конкуренции, политизировались и трансформировались из ЦК и Госплана в президентскую администрацию и парламент (впрочем, преемственность сохраняется даже в зданиях.) Главное, суть (тип связи) осталась скорее прежней, нежели приобрела новое качество.

Что делать с таким государством, чьи атавистические пережитки восходят к сталинскому мобилизационному режиму, приспособленному единственно к ведению массовой металлоемкой войны? Трагический пример Чечни показывает, как российское государство борется в основном с последствиями собственных действий, а действовать по-другому военная машина, создававшаяся для ведения танковой войны образца 1940-х годов, просто не в состоянии в силу своей инерционной организации и корпоративной культуры. Увы, обозримое будущее едва ли будет совершенно мирным. Государства по-прежнему останутся основными распорядителями вооруженной силы. Однако нет абсолютно никаких серьезных доводов в пользу возрождения конкретного типа армии и флота эпохи блицкригов либо ракетно-ядерного тупика Холодной войны.

Фаза финансового капитала

Есть многие основания считать, что Интернет, МВФ или мировые светские рауты в Давосе тотчас развалились бы без несущей конструкции государственного порядка. Есть также не менее веские основания полагать, что на наших глазах происходит не отмирание, а эволюционные изменения в строении государства и в механизмах межгосударственной координации. Даже в пиночетовском Чили и тэтчеровской Великобритании на самом деле произошло не только не сокращение, но рост государственного регулирования — изменения затронули конкретные правительственные программы, формы воздействия и особенно политические риторики.

Функции государства уже третье столетие продолжают неуклонно смещаться с традиционных, т.е. чисто военных, задач в сторону все более изощренной социально-экономической регуляции и правового обеспечения, что наглядно иллюстрируется долгосрочной исторической динамикой состава правительственных учреждений и бюджетных ассигнований западных государств. Но это не простая и далеко не прямолинейная эволюция (эволюция вообще не бывает однолинейной).

С одной стороны, в последние годы мы наблюдали очередные циклические колебания в капиталистическом мирохозяйстве, которые не следует возводить в новейшую стадию во избежание вероятных конфузов. Полезно припомнить, как в шестидесятые-семидесятые годы академические гуру и популярные публицисты устраивали прощание с частнособственническим капитализмом (и кто еще вспомнит Каутского с его новейшим организованным капитализмом без конкуренции и кризисов?), покуда вдруг в рейгановско-тэтчеровские восьмидесятые не возродился в качестве нового героя тот самый многократно отпетый капиталистический предприниматель. В клинтоновские девяностые сей социальный персонаж обратился в яппи  и глобальных трейдеров финансовых инструментов, которые, кстати, ровно столетием раньше именовались на давешнем менее американизированном жаргоне биржевыми маклерами и колониальными рантье.

Иначе говоря, глобализация в определенной мере есть лишь очередная фаза высвобождения космополитичного и подвижного финансового капитала. Как и в прежние времена, фаза финансизации возникла в качестве реакции на постепенное исчерпание и организационное окостенение устаревающего режима накопления — в данном случае, массово-"фордистских" промышленных секторов как Запада, так и Советского блока, восходящих к меркантилистко-мобилизационному периоду 1910-х — 1940-х годов.

Question Authority

Однако далеко не все в глобализации можно объяснить с позиций шумпетеровского цикла обновления капиталистической экономики. В комплексе явлений, относимых к глобализации, проявились и долгосрочные эволюционные сдвиги в политической и социальной структуре позднего капитализма. Впервые эти сдвиги были обозначены молодежными протестами 1968-73 годов, в период студенческих волнений, антивоенных демонстраций, расовых беспорядков, политических убийств, импичмента Никсона, нефтяного эмбарго, левого и правого терроризма, взрыва рок-музыки и моды на потрепанные джинсы. Вне всякого сомнения, события и последствия тех лет прямо затронули и Советский блок. В Польше, Чехословакии и Прибалтике весна 1968 г. стала репетицией осени 1989 г. Поэтому и крушение социалистических диктатур в этих странах прошло как по нотам и обернулось достаточно успешным установлением рыночно-демократических режимов.

В хаосе конца шестидесятых проявился мощный антиавторитарный протест на базовом культурном уровне, который поставил под сомнение сам принцип патерналистской бюрократии. Это была первая попытка революции не по Марксу, а скорее по Максу Веберу. Впервые за почти три столетия модернизации наблюдался перелом в дотоле неуклонной тенденции к формалистической рациональности и бюрократической регламентации всех сфер современной жизни, от политики и корпоративного бизнеса до сексуального поведения. Протест 1968 г. выглядел анархическим, несогласованным, нередко политически наивным как раз потому, что власть предлагалось не захватывать, а ставить под сомнение. Это было восстание против фигуры Босса и Начальника, застегнутого на все пуговицы делового костюма или форменного мундира  Бюрократическая власть перестала внушать трепет и вызывать автоматическое послушание.

Последствия 1968 г. обернулись фактической победой новых, университетски-образованных средних слоев над патерналистской бюрократией в ключевой точке современной социальной регуляции — формировании общественного вкуса и запросов. Было достигнуто существенное расширение допускаемых проявлений нонконформизма. Это абстрактное условие имело весьма практические последствия. Атака на бюрократическую самодостаточность и расширение пределов нонконформизма позволили возникнуть новейшей волне рыночной перестройки мирохозяйства и демократизации политических учреждений и общего климата. Именно это новое качество обусловило и внезапный успех персональных компьютеров, прорваших обюрокраченную монополию IBM, и, позволю заметить, сделало привлекательным замечательно эксцентричную внешность, анти-модернистский стиль и ворчливое непочтение к авторитетам в духе самого "ревнителя устоев" г-на Максима Соколова.

Чтобы не вдаваться в социологические подробности, прибегну к метафоре — главным итогом революции шестидесятых было закрепление общественного иммунитета к авторитаризму любого рода: политического, экономического, культурного.  Диктатуры стали неэффективны, недостаточно легитимны и рыночно негибки, в силу чего они окончательно вытеснились в маргинальные зоны мира. Россия, при всех ее текущих бедах, к такого рода зонам пока не принадлежит.

Дальнейшее же положение нашего Отечества будет определяться эффективностью обеспечения интересов новых средних классов (что в силу российских исторических преимуществ предполагает умный патронаж образования и интеллигентской культуры), создания внутренних рынков (что в положении России неизбежно предполагает гибкую государственную защиту и регуляцию) и в очередной раз встраивания в миросистемные иерархии на относительно почетных и выгодных началах. Задачи сформулировать куда легче, чем обозначить механизмы, способные их реализовывать в повседневной политическо-управленческой рутине государственной жизни.  Цель нашего будущего развития, таким образом, заключается не в восстановлении некоего идеального типа государственности и не в отмене государства вообще, а в преодолении конкретной  институциональной формы и связанных с ними социальных групп, практик и идейных представлений, унаследованных от эпохи массовых металлоемких войн первой половины ХХ века.

 

Источник: журнал "Эксперт", 18.12.2000 г. Статья опубликована под названием "Государство и глобализация"

Актуальная репликаО Русском АрхипелагеПоискКарта сайтаПроектыИзданияАвторыГлоссарийСобытия сайта
Developed by Yar Kravtsov Copyright © 2020 Русский архипелаг. Все права защищены.