Главная ?> Авторы ?> Неклесса -> Глобальный Град: творение и разрушение
Версия для печати

Глобальный Град: творение и разрушение

Размышления об истории, о цивилизации и прогрессе

 

Деревню создал Бог, а человек — город.
Уильям Купер

В судьбоносные 60-е годы прошлого века было модным представлять общество XXI столетия как идилличную глобальную деревню. Контуры гипотетичного мира прописаны в трудах ревнителей постиндустриального общества от его пророка Даниела Белла до первого апостола Маршалла Маклюэна. Но, вступив в прихожую Нового мира, мы с толикой грусти вспоминаем эти сценарии давностью всего в несколько десятилетий. На планете между тем разворачивается нечто грандиозное и феерическое, определяемое то как конец истории, то как столкновение цивилизаций, а в самое последнее время — как пришествие нового варварства и сполохи очередной мировой войны — на сей раз с глобальным терроризмом.Человечество, находясь на краю непознанной реальности, ощущает волнение конквистадоров, не имея ни достоверных карт, ни маршрутов. Мир, в который мы вошли, — Трансграничье, диахронный лимитроф, объединивший канувшую в Лету Атлантиду Модернити с новизной стремительно расширяющегося социального космоса. Хроники переходного периода представляют нечто маловразумительное — чересчур персонализированное, случайное, отрицая всю прежнюю систему исторической записи — Histories Apodexis. Устойчивость оценок — качество фиксации реальности, характерное для уходящего эона, в новой реальности мало-помалу становится немодным и неуклюжим раритетом.Мир, тысячелетиями расколотый на западную Ойкумену и восточный Варваристан, пройдя круги евангелизации, культуртрегерства и колонизации, вернулся в ХХ веке к некой исходной точке, произведя при этом на свет очередную метаморфозу, — сверкающий мировой град Севера и мрачный, трущобный архипелаг Юга… Но песочные часы истории стирают и этот образ, словно на картинах Сальвадора Дали, конструкция начинает рассыпаться, заполняя пылью грады и веси планеты. Возникающий на глазах мираж — верблюжьи караваны на фоне Капитолия, глинобитные землянки, напичканные “Стингерами” и ощетинившиеся спутниковыми антеннами, — обозначил предел реки истории в песках безбрежного времени. “Куда ж нам плыть?” Новый Север и Глубокий Юг, очертив глобальные траектории, образовали причудливый слоистый пирог, — корочку транснационального сообщества элит и трансрегиональную начинку катакомб мирового андеграунда.

История как строительство Глобального Града — I

Сравнивая со всей суммой человеческого развития, прогресс во времена дикости был, пожалуй, значительнее, чем за последующие три периода варварства. И точно так же прогресс времен варварства был внушительнее, чем за весь последующий цикл цивилизации.
Льюис Генри Морган

Привычный для современной эпохи образ времени — устремленная в будущее стрела. Но так было далеко не всегда: разные этажи истории обладают собственным хронотопом. В древнейшую эпоху, о которой у нас имеются хоть какие-то свидетельства, отсутствовал, судя по всему, не только вектор истории, но само время являлось весьма особой субстанцией, у которой… не было будущего. Но еще раньше, возможно, — у нее не было и прошлого.Архаика — “безвидная”, практически белая страница истории, эон, от которого никаких письменных источников не сохранилось, — если не считать таковыми орнаменты и рисунки на стенах пещер, насечки на костях, узоры на глиняных черепках, — да и значимых археологических следов осталось не так уж много, и мы, поэтому, называем данный период Протоисторией.

О хронотопе наиболее дальних, “темных эонов” можно говорить лишь предположительно, в частности, наблюдая доступные состояния крайней дикости. Субъективное время, по-видимому, носило тогда более чем парадоксальный — с нашей, сегодняшней точки зрения — характер: статичный и дискретный. Подобное квазиэкзистенциальное восприятие реальности — антургения — отражало чрезмерную рефлекторность сознания, сопровождаемую постоянными провалами памяти, дефицитом “больших смыслов”, заполняемых текучими фантазиями, и неизбежной при таком состоянии ума бессвязностью бытия, т.е. оно свидетельствовало о полуживотном статусе, — мы оценили бы его сейчас как особый род безумия. На древнейших, хтонических божествах отчетливо видна эта роковая тень алогизма, хаоса и безумия; не творческая личность, а именно хаос прямо ли, косвенно признается “ранними летописцами” — творцами мифов, изначальной субстанцией, своеобразным дном космогонии, “первичным бульоном” жизни. В сущности, древнейшая память скорее осязательна, нежели зряча, проявляется “в ощущении”, а не “в озарении”, она более ритуальна, чем мифологична. Однако, раз проснувшись, здравомыслие и мощь человека, его способность создавать и фиксировать в окружающем мире поля устойчивых изменений влияли на восприятие времени: оно обретало целостность и геометрию — замкнутую динамику, цикличность.

Становление категории времени происходило весьма специфичным образом: люди, дабы избежать беспамятства и безумия, избавится от преследующих призраков антургении, стремились удержать и каталогизировать прошлое, ища опору, “скрепу” бытия в некой изначальной точке. Человека той далекой поры навязчиво интересовали истоки мира, общая гавань происхождения вещей; при этом он намеренно поворачивался спиной к будущему, чреватому разрушением обретенной устойчивости и потому воспринимаемому как опасное пограничье — внешняя окраина, маргинальная периферия.

В то ускользаемом, то удерживаемом прошлом присутствовало свое — с усилием прозреваемое, по крупицам выстраиваемое — псевдобудущее: соразмерно возводимые своды каменного неба — мифологического горизонта событий. И населяли (охраняли) это “рукотворное” пространство сверхлюди прошлого — мифические ряды царственных прародителей. В “дневном” же мире будущее же не имело образа, ведь облик (имя) годам давали события. Оно ощущалось скорее как несовершенная субстанция, “незавершенное бытие”, необработанный камень, — т.е. как нечто дикое, пугающее, варварское. Человек совсем не стремился попасть в эти призрачные, несуществующие времена, его там, возможно за первым же поворотом, ждали потери, увечье или смерть. Будущее мыслилось как пространство, абсолютно неподконтрольное людям и полностью находившееся во власти других, причем весьма значительных сил. Будущее — это “далекий Запад”, оно являло сужение бытия, его предел, пресечение, последнюю границу, бескрайний океан — а не простор действия. Одно из названий будущего на аккадском языке — “дни, что опаздывают”. Быть может, здесь истоки того странного безволия в критических обстоятельствах, порой охватывающего тех, кому приоткрылись гипотетические обстоятельства их смертного часа (“чему быть, того не миновать”).

Время было конкретно, потому множественно и разнолико, локально и вещественно. Не только каждый сезон или день, но даже часы (“стражи”) имели собственный облик. Однако вне русла больших смыслов это разнообразие оставалось в значительной мере иллюзорным и механистичным: неспешно перемалывая зерна жизни, перечисляя, регистрируя случившееся, время, в сущности, не вело никуда. В рассеянной пассивности бытия время определялось не новизной, не “проектами”, а повседневностью, событиями. Времени, в сущности, и не было, был “срок”. Можно, пожалуй, сказать, что код этого архаичного хронотопа — отчасти присутствующий в человеческом сознании и сегодня — в чем-то важном сродни архитектонике сновидений, плавно переходившей в архитектурную путаницу сложного (ложного) пространства лабиринта. В результате причинно-следственная логика событий носила “горизонтальный” (синхронный) характер: абсолютно все со-бытия были так или иначе связаны, и эта связь могла осознаваться как нечто более важное, чем само событие, порой воспринимаемое отстраненно. Как знак. О переменах и грядущих делах надежнее было судить по косвенным признакам: приметам или аналогиям; нам знакомо это состояние ума, мы называем его суеверием.

Здесь, правда, следует сделать существенную оговорку. По-видимому, вопреки распространенному стереотипу, язычник скорее материалист, нежели метафизик. (Но при этом не “реалист”, не “хозяин мира”). Он инстинктивно стремится очертить существование земным кругом, оставляя метафизические проблемы уполномоченным на то богам. И в отношениях с ними стремится скорее откупиться от возникающих коллизий, не претендуя на трансценденцию рамок жизни, с тем, чтобы вернуться к любимой и неизменной повседневности.

Над человечеством в те баснословные времена господствовала могучая, вечная природа, с которой люди пребывали в тесных, почти симбиотических отношениях. В заколдованном лесу жизни, населенном анонимными стихиями и аномальными угрозами существованию, у живых душ было две опоры, — круговорот природы (календарь), да небо над головой (зодиак). Эти острова стабильности соединялись в единый архипелаг сакральной геометрии, образуя причудливый узор мандалы: чертеж и саму реальность изначального, “абстрактного” чертога человечества. Первые, умозрительные города носят этот “модельный” (но совсем не “эскизный”) характер, нередко в ущерб рационально прочитанной функции и даже здравому смыслу; их целостность материализовывалась и удерживалась магическими чертами-границами, концентрическими кругами мегалитов, осмысленной сумятицей лабиринта.

Модель первогорода принципиально закрыта; чтобы войти чужестранцу приходилось подчас идти на хитрость: драматичный отголосок подобного состояния мы, кажется, находим в одном из центральных узлов эпоса Гомера. Затруднен при этом был не только вход, но и выход, причем данный сюжет присутствует в древних текстах, пожалуй, чаще первого. Привычный человеку мир в “негативной архитектуре” лабиринта словно был вывернут наизнанку: здесь повсеместно присутствует земная плоть (земля, ставшая небом) предельно ограничивая линию “горизонта”, а свободное пространство (“воля”, воздух) — вымерено и подчинено власти и мастерству строителя. За кромкой плотных небес обитала некая нелегкая, неблагая тайна, и тот, кто чувствовал в себе в силы ее осмыслить и воплотить, становился очередным жрецом-архитектором невидимого града, исчисляющим все усложняющуюся конфигурацию земной паутины.

Эпоха Древнего мира в сравнении с архаикой видится яснее: это был период “отделения тверди от моря”: в гомогенной среде племен и родовых поселений — культуре деревень — складывалась “новая историческая общность”: мозаичный мир земных городов. Генезис города-государства — история одновременно интеграции и разделения. Интеграции разрозненных племен и поселений, трансформации их раздробленного существования в некоторую новую целостность, и параллельно — их отделения от природы.

Первый на Земле город возник как особое пространство взаимодействия, интеркоммуникационный узел. Территория его была сакральным местом, единым для отпочковавшихся родов и близлежащих поселений. Местом, где располагались общее (особое) кладбище и жертвенник: процесс погребения — точка максимального соприкосновения, коммуникации обыденного и потустороннего. Дополнительным и весьма важным фактором была близость “большой воды”. Подобное специфическое пространство в той или иной мере выполняло также комплементарные, но устойчивые мирские, бытовые функции. Оно служило пунктом ежегодного сбора родов в день поминовения усопших, зоной интенсивного обмена вещами и информацией, то есть являлось базаром, ярмаркой, которая еще крепче соединяла близлежащие поселки. Эта особая земля притягивала дальних странников; последние, однако, не всегда могли войти во внутреннее пространство “белого города” и располагались на специально отведенной территории.

Протогород был местом социального акта (тинг, вече), где принимались политические, правовые и экономические решения, зарождались институты централизованной, “федеральной” власти.

Постепенно местность обустраивалась. В середине, как правило, на холме, располагалось кладбище, — причем это были не ординарные могилы, а скорее “город мертвых” со своими особыми “домами”, “дворцами”, катакомбами. Рядом — ритуальная площадка, нередко объединявшая в единый комплекс “гробницу”, “храм” и “дворец”. Вокруг, со временем, устраивались торговые ряды, еще дальше размещались жилища “интерплеменного народа” — священников, торговцев, охраны, а также временные жилища — “городские виллы” — уважаемых жителей поселений.

Первым городом человечества был, таким образом, некрополь (и, одновременно, обитель богов), а первая, главная, стена возникла не вокруг города, но внутри него. То есть вокруг сакральной территории, отделяя ее от территории мирской — жилой, торговой. Причем внутренние ограды — кладка склепов и гробниц “запретного города” была подчас массивнее и крепче внешних фортификаций, подчас просто символических. Теперь достаточно было, следуя логике аналогового, синхронистичного мышления той поры, обнести второе пространство внешней стеной — укреплениями ли подобными ограде поселений или просто “магической” (административной) чертой, — чтобы появился город, город-государство как социальный феномен, которого прежде не существовало.

Картография нового организма содержала в себе, таким образом, три логических круга:

  • “истинный” город с горожанами, гражданами — привилегированным населением;
  • обширные предместья, где обитали входившие в круг и реестр города-государства селяне-хоритики;
  • отдельный терминал для внешнего люда, преимущественно иноплеменных торговцев, — portus.

Центр города, его храм, — хранил порядок вещей, “таблицу судьбы”. Внешние стены — ограждали этот порядок от бурных вод моря житейского. Стража и врата отделяли и, одновременно, соединяли цивилизацию (организацию) и варварство (хаос). Математика при этом рождалась не из повседневного, “короткого” счета и не из монотонно-бесконечной чреды аморфных чисел, но обладала собственной энергией, плотью и кровью, сопрягая с нитью цифр начала человеческого мира, прежде всего, — время. И все же, обозревая вышесказанное, заметим, что рождение города все ж таки окутано тайной; в Библии, кстати, его создателем назван Каин.

Генезис города — соединение обиталищ живых и мертвых: здесь гробница, чертог смерти, становится обустроенным пространством культа, а царский дворец является частью некрополя. Тайна городской цивилизации (если это вообще не тавтология), образно говоря, лежит в могиле...

Так или иначе, но в мире людей, в социальном универсуме появилось нечто отличное от прежних поселений, а те в свою очередь обрели новую специфику. Утратив первородство, смирив гордыню, они стали именоваться деревнями. В древней истории, кажется, сплошь и рядом старшинство, первородство чревато падением и проклятьем.

Следующий акт земной драмы — “явление суши”: эон Великих империй/интегрий, возникший уже как результат взаимодействия городов-государств. Это период формирования разнообразных союзов, запутанных взаимоотношений и борьбы — торговой, религиозной, военной. По-видимому, все же не алчность, и не быт тотально господствовали тогда над человеком, но гораздо более мрачные и решительные силы. Это было время соперничества и раздоров под эгидой племенных божков, идолов, борьба имен и названий, сопровождавшаяся стиранием наименований и искажением исторической памяти. Первые войны человечества были, в сущности, “войнами богов”. Два активно состязающиеся клана, две ведущие социальные силы того времени: “люди дворца” и “люди храма”. Обеспечивая безопасность, собирая налоги, добывая трофеи, “дворец” был источником административной власти и образом зримых, мирских богатств. “Храм” же — гарантировал единство мировоззрения и культуры, и он же, аккумулируя корпус знаний эпохи, информационные потоки и массовые денежные пожертвования, становится центром, средоточием идеологических и финансовых схем древнего мира.

Эпоха войн знаменовала собой переход человечества от состояния, в котором доминировала сакральность и господствовало жречество, к новой социальной схеме, где центральное место занимали уже воинское и административное сословия. Резко возрос статус царской власти, позволившей ее представителям претендовать на обладание сакральными жилищами (дворцами), что подтвердило новый (полу)божественный статус правителей. Формировались и распадались необъятные по прежним меркам пространства, наступало время великих объединений (интегрий), в том числе и великих империй — протяженных территорий, соединенных властью, экономикой или культурой. Сообщества-интегрии порождали качественно новую форму города — метрополию, столицу или город-лидер, перед которым склоняли головы правители городов-государств. Появлялись другие версии городской культуры: растущие на имперских дрожжах терминалы (прежние portus) и создаваемые на обширных просторах искусственные скрепы-поселения (“колонии”), где располагались гарнизоны и переселенцы.

Здесь мы находимся на более устойчивой почве исторических свидетельств. Предшествующее время — эпоха возникновения изолированных городов-государств — известно нам скорее как археологическая реальность. (Города как феномен возникают, судя по всему, где-то 5-6 тысяч лет назад, их раскопки ведутся сейчас на территории современной Турции, Сирии, в долине Иордана, в Месопотамии — земле Сеннаар.) А вот государства-интегрии и империи — это уже более близкая история, известная и из письменных источников: историческая Халдея — Шумер и Аккад как устойчивое сообщество городов, Древний Египет, Ассирия, Китай, Персия, а также Древняя Греция, особенно в эпоху эллинизма, наконец, Римская империя. Эта форма социальной организации несла в себе ген монотонной экспансии, что, казалось, должно было бы привести социальный космос к своеобразной “тепловой смерти” — установлению со временем на планете единой, безграничной империи. История, однако же, пошла другим путем...

Подведем предварительные итоги. В своем генезисе социальная система прошла три стадии:

  • лишенной времени протоистории — аморфного состояния, когда диффузное общество было растворено в окружающей среде и, практически, не существовало как самостоятельная, автономная реальность;
  • становления городов-государств, — период, когда социальная система “коагулирует”, интегрируется и начинает активно противопоставлять себя внешней среде;
  • возникновения обширных метаструктур, опирающихся в поддержании социальной устойчивости на разветвленную административную иерархию и централизованные механизмы управления.Так в процессе самоорганизации человечества были сделаны три шага, а затем происходит системная революция, преломившая ход мировой истории.

История как строительство Глобального Града — II

Не исповедуется ли Тебе душа моя исповеданием истинным, говоря, что я измеряю время? Но так ли его измеряю, Боже мой, и что именно измеряю, — не знаю.
Аврелий Августин

Существует исторический порог, который преодолело человечество. Он связан с началом христианской эры, ставшей модерном (Modernus), радикальной системной новацией по отношению к миру традиционному. День истории был отделен от ночи повседневности “для знамений, и времен, и дней, и годов”. И время радикально изменило характер. Люди новой эпохи хорошо сознавали это, называя себя moderni, чтобы отличить от обитателей прошлого, ветхого мира — antiqui. Позднее, однако, понятие Модерна приобрело иную акцентуацию, фиксируя отличие Нового времени от Средневековья (а в истории культуры получило со временем даже третий смысл).

Прежний контур социального времени носил фактически замкнутый, цикличный характер, хотя, как мы видели, и там можно выделить эпохи: древнего мира городов-государств, великих империй. К тому же приближение перемен предчувствовалось, оно проявлялось на протяжении нескольких веков: распространение эсхатологизма, мессианства, во многом связанных с распространением идей и представлений иудейской диаспоры. Иначе говоря, имела место значимая перемена направления исторического взора — от прошлого к будущему. Происходило также его постепенное просветление, своеобразный “рассвет монотеизма” или, рассматривая ситуацию в более широком контексте, — весь тот комплекс реалий, который позволил Карлу Ясперсу ввести понятие “осевого времени”, этого пролога вселенского исторического переворота.

История в ее современном понимании тысячью нитей — явно и скрыто, прямо и опосредованно — связана именно с иудео-христианской культурой, с внесением смысла в сумятицу времени, с вселенским домостроительством. Общество, возникшее на этой грандиозной строительной площадке, называлось по-разному: христианская или европейская цивилизация, или просто современная цивилизация, “наша эра”. Впрочем, в смене имен всегда заложен некий внутренний смысл. Откуда же взялись поразительные по размаху и следствиям творческие возможности, позволившие за сравнительно недолгий исторический срок преодолеть скудные времена, радикально преобразовав стиль жизни и облик планеты? Разница заключалась в том, что в мире появилась человеческая личность, освобожденная от дурной бесконечности ранжированного бытия и норм поведения, расписанных до мелочей. В традиционном обществе человек фактически не обладает личностью и свободой, его бытие регламентировано, действия предопределены ролевыми обязанностями, бытовыми функциями, потому и течение времени во многом иллюзорно. С утверждением же христианского мировосприятия возникло новое прочтение смысла бытия, раздвинулся горизонт истории, люди ощутили высокий смысл в поступательном движении времени.

В результате рождается новая концепция исторического процесса. Человек, получив право на действие, начинает строительство Universum Christianum, понимаемого как универсальное пространство спасения. В результате у разделенного государственными, национально-религиозными и этническими границами человечества появляется иная основа мироустройства (“вселенского проекта”): христианский мир, поднимающийся над временными и суетными различиями, заменяет сумятицу племен и государств. Теперь, по крайней мере в теории, империя, как и Ойкумена, могла быть одна, даже не охватывая и не поглощая весь мир.

Все это вместе взятое и определяет рамки четвертой исторической конструкции: Средневековья как периода смешения футуризма и архаики, как времени социального творчества и массовой индивидуации, как пространства становления новой антропологии — христианского гуманизма, пытающегося отстоять онтологичное достоинство личности в условиях распада прежнего мирового порядка. Взлет духа при этом уравновешивался возросшей тяжестью земной жизни, а обретенное чувство равного достоинства людей — косностью сословной инерции общежития.

В мире первого миллениума новой эры общество, взрыхленное переселением народов, взбудораженное сутолокой и сумятицей европейского “плавильного котла”, организуется, прежде всего, идеологическим образом. Стремительное безвременье “темных веков” сокрушило и перемололо многие привычные опоры. Прежние города распадаются или, частично обращенные в руины, сжимаются, трансформируясь в епархии, а роль системных центров, цивилизационных скреп обширных пространств — функция прежних городов как административных центров политически организованного общества — частично принимают на себя монастыри, своего рода духовные города, основывающиеся на примате не гражданского общества, но духовной общины. Пространство же города в эти смутные времена словно опрокидывается, жизнь из него уходит в сельские просторы, прежние виллы становятся растущими поселениями (память об этом, кстати, сохранилась в названиях современных западноевропейских городов, которые нередко имеют окончания — виль). Напротив, теперь уже на городских пустошах вновь, как и в седой древности, появляются своеобразные “усадьбы” — резиденции сеньоров, изредка навещавших город. Дух же возрождения городского ландшафта приходит со временем не из “административного центра”, и не из сельской “глубинки”, но от складов и верфей, ремесленных мастерских и торговых площадей комплементарного города-терминала: эстафету истории принимает многоликий и динамичный portus.

У Средневековья два очень разных лица, это и взлет, и распад цивилизации. И, одновременно, — ее экспансия. В Средние века парадоксальным образом смешались футуризм и архаика: пробивающее путь кардинальное обновление жизни и в то же время ее заметная архаизация из-за распада прежней цивилизации, сложившегося ранее миропорядка. Духовный порыв нередко оказывался в одной упряжке с очевидным упрощением не только материальной, но и интеллектуальной культуры, прямой утратой знаний. Отсюда — двоящийся (до сих пор!), крайне противоречивый облик этой эпохи. И все же — то был грандиозный прорыв, новое прочтение мироздания и целей исторического бытия.

Что и говорить, расхождение между идеалами и повседневностью было разительным, однако именно христианские идеалы стали тем полюсом напряжения, который, воздействуя на окружающую реальность, пронизывая своими энергиями структуры повседневности, помогал преодолевать мерзости каждодневного бытия, трансформируя его в новые образы, утверждая ценности иной цивилизации, новой европейской культуры. Совлекая древнюю, потрескавшуюся кожу, город ощущал смутное родство с образом открытого града, Небесного Иерусалима, с уникальной и деятельной моделью жизни, столь отличной от статичных и обезличенных схем древней городской мандалы.

С появлением свободной, деятельной личности история одновременно исполнилась и расщепилась: она достигает определенного предела, и в то же время ее земное измерение удлиняется, обретая открытый горизонт. Глобализм мыслится уже не просто как проект единой империи, механический реестр всего и вся, а, прежде всего, как земная альфа и омега истории: вселенский по своей полноте, но индивидуальный по существу выбор. История прочитывается теперь не как “вечное возвращение” или “дурная бесконечность”, а как уникальная и потому непривычно живая, пульсирующая ситуация. В постоянно расширяющемся общении человечество, в конечном счете, само познает сроки и творит формы своей совокупной судьбы. При этом, однако, полноте икономии спасения противостоят не только прямой отказ от бремени свободы, но и ее апостасийная трактовка.

Следующий шаг истории — современность (Modern World), утверждающаяся приблизительно с середины второго тысячелетия, или в несколько более узком смысле — эпоха Нового времени (Modernity).

Приближение к границам современной истории (Pre-Modern World) ощущается начиная с рубежа I-II тысячелетий, где-то со времен распространения и утверждения нового мировоззрения практически на всей территории Европы и одновременно — с “разделения Церквей”, с обособления европейского Востока и Запада, с начала крестовых походов и чреды географических открытий.

Стержневой для христианской цивилизации процесс индивидуации реализовал к этому времени две достаточно разнящиеся версии становления личности, утверждения ее земного суверенитета, и как следствие — два эскиза построения социума:

  • путь “функциональный”, линейный, специфика которого — ориентация на создание устойчивой правовой системы, определяющей новые условия существования, на поддержание юридически определенных взаимоотношений (хотя подчас и страдающих определенным механицизмом), ведущих к образованию гражданского общества, и со временем приведших к выдвижению принципа универсального соблюдения прав личности в качестве базового постулата социальной организации;
  • путь “онтологический”, нелинейный, по-своему пренебрегающий миром и его условиями существования, ведущий к формированию систем слабо формализованных, выстроенных по образу “духовной общины”, но содержащих в качестве оборотной стороны медали семена низкого уровня гражданского правосознания, а, следовательно, — авторитаризма и правового нигилизма, бунта и метафизического бегства от реальности. Определились также соответствующие направления социальной практики: более отчетливый и “обращенный к миру” вектор правового государства, порой смущающий душу тотальностью, одномерностью своих формальных конструкций, и более “невнятный”, волевой — созидания государства идеологизированного, путь нелинейный и катастрофный, чреватый драматичными взлетами и не менее впечатляющими падениями.

Во втором тысячелетии разошлись исторические судьбы этих двух культурно-исторических проектов в лоне христианской цивилизации: “западного” и “восточного”. Не удивительно, что подобная диссоциация христианского универсума имела далеко идущие последствия.

Так начиналась эпоха, когда “произвела вода пресмыкающихся” и одновременно “птицы полетели над землею”... Композиция икономии спасения оказалась столь динамична, сложна, неоднозначна, что во всей полноте ее величественная гармония видна, пожалуй, лишь с небес, и даже отдельные мелодии постигаются в не столь уж частых прозрениях. Подобную полноту бытия людям оказалось нелегко удержать и вынести. Метафизический простор требует от человека многого, и, прежде всего, — перманентных усилий по трансценденции как структур повседневности, так и собственных приступов мегаломании. Все это стало непростым испытанием для нового человека. И вот с какого-то момента, миновав бурные воды героического футуризма и катастрофичной архаики, цивилизация попала в ловушку эффективного упрощения реальности, отрицающего полноту прочтения неоднозначного мира, вернувшись, таким образом, к скрытому, “черно-белому” язычеству Аристотелевой логики, вроде бы уже поверженной к тому времени нелинейной логикой христианства.

Катафатический императив в союзе с подобным эффективным упрощением невыносимой сложности бытия снизили степень персонализма и энергийности христианского мира, а томизм в своей категоричной правоте сокрушил правду миннэ Прованса. Остались невоплощенными также и земные композиции исихастского безмолвия — прочтение кодов социальности и экклесиологии на молчаливом языке не состоялось. Это в свою очередь привело к сужению адаптивных возможностей цивилизации, к ее все чаще проявлявшейся склонности к уплощению, позитивизму, ригидности, наконец, прагматизму и тоталитаризму узких схем бытия. Горизонт действия, впрочем, расширился, но фокус исторической драмы со временем сместился от живых актеров к катастрофной архитектуре земных утопий — этих грандиозных сценических практикаблей.

Постепенно распадался прежний, универсальный, не особенно считавшийся с границами государств круг жизни. К концу “столетней войны” исчезает в водах истории имперский оппонент и близнец западноевропейской цивилизации, а в Европе укрепляется новое мировосприятие, проникнутое духом земного обустройства бытия, непривычного ранее патриотизма. Вместе со стремлением к снятию феодальных препон и развитием внутреннего рынка данное состояние общества ведет к появлению такого основополагающего института современности, как суверенное национальное государство. Небольшие по прежним меркам государства вступают в естественные (и неизбежные) при новом порядке вещей динамичные союзы и коалиции, порождая новую общность — коллективную систему международных отношений. Терминалы этого строя населены уже не имперским народом и не многочисленными этносами, но гражданами, обладающими устойчивыми политическими и экономическими правами, формируя, таким образом, многоголосую коллективную субъектность гражданского общества.

Реформация, впитав в себя пестрое наследие “бюргерских ересей”, стала еще одним разделением христианского мира, однако на сей раз не универсум раскалывался на “Восток” и “Запад”, но общество членилось внутри себя, причем чаще психологически и социально, нежели географически и исторически. “Деятельный фатализм” сменил средневековое взыскание спасения. Богатство воспринималось теперь как признак успеха, а последний как доказательство харизмы, повышая социальный вес “третьего сословия”. В приморских городах Европы — сначала на средиземноморском побережье, а затем и на атлантическом (исключение — “сухопутный порт” ярмарок в Шампани) — уже сложилась к этому времени деятельная среда, инфраструктура многоликого мира капитализма, выстраивающего собственный вселенский проект Рax Оесonomicana. Символом же этого обновления мира становится город производящий — город-предприятие, город-фабрика (технополис), демонстрирующий неизвестные ранее коды расширенного воспроизводства и социальной динамики.

Европейский ареал, где преимущественно распространяется данное мировоззрение, получает цивилизационый импульс, ведущий к социальному прогрессу и широчайшей экспансии европейского мира на запад и на восток, на север и юг, что привело, в конечном счете, к появлению контура глобального сообщества. Эта Новая Ойкумена строится как динамичная, открытая социальная система (в отличие от централизованной и статичной социосистемы “азиатского” мира), как система, основывающаяся на демократическом устройстве общества, на национальной государственности, на конкурентной, рыночной экономике.

Между тем успехи в покорении природы и мира со временем начали оборачиваться своей оборотной стороной: внутренним покорением человека природой, материализацией его бытия и устремлений. Секуляризация все чаще стала проявлять себя как простая редукция полноты бытия. А поверхностное прочтение идеала свободы, сведение его на практике лишь к освобождению от тягот земного бытия, к установлению уверенного контроля над миром природы (заодно и над турбулентностями мира социального) несло в себе зерна деятельной утопии и, соответственно, тоталитаризма. Вот на этом-то мелководье, наполненном “киммерийскими тенями”, — я имею в виду, прежде всего, искажение, уплощение и обмирщение внутреннего мира человека, — зародились, а затем пышно расцвели великие идеологии ХХ века как паллиативные конструкции квазирелигиозного сознания.

.Естественным следствием стало появление социальных схем, реализуемых с почти что религиозными пылом и страстью при помощи заметно возросшей технологической мощи человечества. Здесь, по-видимому, коренятся и начала лидирующей идеологии нашего времени — неолиберализма (профанированного либерализма: вектор либерализма — свободная личность, неолиберализма — механистический индивидуализм и беспредельный, универсальный рынок). Подобная форма сознания мало-помалу утверждается на планете в роли своеобразной парарелигии, возрождая господство анонимных сил под видом “невидимой руки рынка” и культ золотого тельца в оболочке “абсолютной ценности рынка”, превращая человеческую личность в единицу счета и формируя таким образом “глобальный каталог”. Так в человеческом сообществе — наряду с умножением утопий — возникает то ли мираж, то ли горизонт второго грехопадения и неоархаизации как альтернативного конца истории.

Порог Нового мира

Хаос — обязательное условие, предшествующее демократическому пробуждению.
Джон Ле Карре

Сейчас на финише opus magnum истории разгорается заря “шестого дня творения”. Воссозданный из суетливого “царства необходимости” homo sapiens познает могущество свободы, расколдовав мир и изгнав из него прежних идолов. Цивилизация также продемонстрировала способность если и не стереть нужду с лица планеты, то, по крайней мере, обеспечить людям серьезную, действенную защиту. Однако сейчас развитие событий, кажется, пошло по иному, чем представлялось еще сравнительно недавно, руслу. Русло же истории, очерченное некогда Августином, пересыхает. Поток времени, утрачивая обретенный им в прошлом универсализм, вновь дробится на множащиеся ручьи и заводи автономных, провинциальных, групповых, клановых смыслов. Неоархаизация социума вкупе с деградацией культурного контекста стали набирать темпы за считанные десятилетия: буквально на наших глазах совершаются стремительная эмансипация греха и одновременно — десекуляризация природы и общества, происходит возрождение своеобразного неоязычества на Западе и не менее заметное развитие квазифундаментализма на Востоке.

При этом, однако, христианская цивилизация, став цивилизацией “западной” и “глобальной”, в чем-то существенном возвращается к своим глубинным истокам, к поли-автокефаличным кодам бытия “нового народа”, странным образом воссоздаваемым в феномене “сетевой культуры”. История христианского мира представляет собою вектор, прочертивший физическое время двух последних тысячелетий. Но в чем интеграл процесса, его предельное наполнение и смысл? Я думаю, таким интегралом явилось становление личности, а массовой девиацией — предельный индивидуализм и дерзающая быть возведенной в абсолют дикость. Когда-то должна была возникнуть историческая ситуация, в которой личность смогла бы действовать в полную меру обретенных сил вне регламента, вне права, вне закона, вне авторитета, могла бы свободно себя проявлять — равно конструктивным и деструктивным образом — как индивидуальность, а не частица хора. И смогла бы, наверное, познать до конца, кто и что она есть, сделав, таким образом, свой онтологический выбор.

Человек новой культуры выходит за пределы религиозного патернализма, социального и культурного контроля “над разумом и языком”, за грань прежних форм метафизического и психологического программирования его действий. Он расстается при этом не только с оболочкой обрядности и суеверий, подавлявших волю, но со всем прежним прочтением культурной традиции, реализуя метафизическую и практическую свободу выбора. Равно как и свободу существования вне какого-либо метафизического модуса, что позволяет ему самостоятельно истолковывать начала бытия, проявлять истинную сущность, какой бы та ни оказалась. Однако же, подобные качества обретаются обитателями Земли не в равной мере и в различных интерпретациях. На планете возникают смысловые диспропорции, открывающие широчайшие возможности управления и манипулирования людьми, в том числе теми, кто остался приверженцем и субъектом традиционной культуры.

Прочитывание традиционными культурами кодов секулярной эмансипации происходит нередко вне смысловых полей освобождающих прописей. Зачастую оно сопровождается возрождением неотрадиционализма, возвратом к трайбалистскому стилю поведения, к коллективным идиосинкразиям и рецидивам остракизма, к исполнению ролевых функций под ярлыком бездумного “профессионализма”, нивелируя и вытесняя индивидуальную позицию. В итоге возникает угроза массовой инволюции, развоплощения человеческой личности, подпадения людей под темное обаяние культурного одичания и пляски природы на волне упоения обретенным могуществом и свободой, открывшейся для широкого спектра страстей. Личность начинает вновь, хотя и по-новому, погружаться в океан коллективного бессознательного, чьим земным отражением становится глобальное массовое общество — аномизированный “бесполюсной мир”, могучее половодье которого сдерживается ветшающим внешним каркасом.

В новом терроризме мы видим заговор безумных личностей или, если угодно, группы честолюбивых личностей, измышляющих и осуществляющих акции, немыслимые с точки зрения прежних систем ценностей и моделей поведения, — например, хладнокровное жертвоприношение тысяч обывателей, с использованием современных достижений цивилизации. И одновременно — это форма корпоративности, амбициозное предприятие, эффективно управляющее сценариями судьбоносных событий. Человек становится все более влиятельным актором, сгущая и деятельно формируя пространства метафизической и социальной картографии, очерчивая горизонты нового театра действий, который в одном из его важнейших аспектов можно было бы охарактеризовать как “власть без государства”.

Террористическая активность, индивидуальный акт деструкции, возможно, становятся устойчивым компонентом жизни в этом мире, являясь, в своей основе, извращенным проявлением все тех же тенденций цивилизации к децентрализации и индивидуальной свободе, что и лежащие в основе феномена гражданского общества. Исторический парадокс заключается в том, что в определенном смысле это и есть обугленный остов обостренной социальной инициативы в тотально недоброжелательной или агрессивной среде, а равно и в изменившихся коренным образом обстоятельствах существования, в новой просторности глобального мира и в резко возросших возможностях реализации внутреннего выбора индивида.

Недостойные человека — по тем или иным причинам — условия продуцируют два вектора деятельности: конструктивного изменения ситуации или же ее разрешения путем целенаправленной деструкции. Фрустрированная личность, отчужденная от общества, но наделенная амбициями и социальным инстинктом, неполноте бытия подчас предпочитает его уничтожение. Она сама отчуждает жестокий и недоброжелательный мир от бытия, пусть даже ценой аннигиляционной вспышки...

Дело здесь, таким образом, не в полной смене исторического кода, а скорее в его весьма формальном прочтении, в смещении вектора к деструкции и аномии как сознательному выбору некоторой части человечества. Это, конечно, уже иной, “опрокинутый”, модус цивилизации, лишенный определенных нравственных границ. Отчетливее становится и облик эсхатологической альтернативы — постсекулярного века, как ристалища неких анонимных, но по-своему конструктивных сил в заново архаизированной и мистифицированной среде заколдованного мира, обитатели которого вновь впадают в детство человечества.

Суммарный опыт ХХ века поставил на повестку дня, причем в практической плоскости, быть может наиболее трагический вопрос истории: сможет ли человек сохранить личность, находясь в нечеловеческих условиях предельной свободы греха, и если нет, то как это скажется на его природе и всем будущем мироустройстве?

Интерлюдия

Кто дал вам губку, чтобы стереть весь небосвод?
Фридрих Ницше

Современная “археология будущего” (future research) подчас напоминает модернизированный ящик Пандоры. Переставая быть дочерью социологии и права, политология все более политизируется и технологизируется, обретая новых родителей или, точнее, опекунов в лице стратегического анализа и планирования. На этой профессиональной кухне пекутся весьма специфические пироги, которые, однако же, не всегда доступны публике с улицы. Впрочем, время от времени пара-тройка экзотичных блюд предлагается urbi et orbi, становясь таким образом “достоянием общественности” и, служа темой застольных бесед, пока либо блюдо не простынет, либо повседневность не переменится.

Примером могут служить сюжеты о создании общепланетарной налоговой системы и всемирной currency board; об институционализации глобального страховании национальных рисков и процедуры национальных банкродств, о долгосрочном планировании динамики и географии ресурсных потоков; о перспективах конвертации “финансового пузыря” в реальные активы и последующем масштабном перераспределении основных фондов; о возможности контрнаступления мобилизационных и многоликих административных проектов; о перспективах радикального отхода некоторых ядерных держав от существующих “правил игры” и более свободном нежели прежде применении современных военных средств, в том числе в политических целях и в качестве репрессалий; о растущей вероятности демонстрационного использования оружия массового поражения и той или иной формы ядерного инцидента; о новой географии конфликтов и распространении “войн за ресурсы”; о транснационализации криминальных структур и превращении терроризма в международную систему; о вероятности универсальной децентрализации международного сообщества и освобождении социального хаоса.

Вот один из “кухонных” рецептов — “Энергетический императив”, обретающий популярность в последние годы: модель событий “перпендикулярная” по отношению к распространенным схемам эры процветания, как Америки так и мира.

Мировая промышленность, вся социальная инфраструктура и глобальная энергетическая отрасль связаны с углеводородным сырьем, в первую очередь — с нефтью. Развитие же атомной энергетики оказалось в силу целого ряда причин недостаточным, чтобы принять эстафету прогресса в данной области. К тому же жупел Хиросимы и Чернобыля, равно как и реальное возрастание всей суммы сопутствующих рисков, были эффективно использованы влиятельным нефтяным лобби. Не сбылись и надежды, связанные с развитием термоядерной энергетики. В то же время ряд признаков свидетельствует, что сделанные ранее оценки, касавшиеся запасов углеводородного сырья, носили завышенный, конъюнктурный характер, связанный с частными интересами стран и отдельных корпораций, в силу различных причин заинтересованных в их завышении и преувеличении. Кроме того, ряд существующих месторождений не могут дальше эффективно разрабатываться (либо начать разрабатываться) при нынешних, заниженных ценах на это сырье. Часть запасов вообще носит “формальный характер”, ибо энергетические затраты на их разработку и доставку к конкретному потребителю — при существующих технологических (и технических) возможностях добычи — не будут покрываться энергетическим потенциалом реально добытого сырья. Это заставляет предположить, что где-то к середине XXI века цивилизацию ожидают своеобразный момент истины — потрясения, связанные с прободением энергетического пузыря, а, главное, — с новым статусом углеводородного сырья и режимом его потребления. Уже одно это может драматическим образом изменить сложившийся облик цивилизации.

Подобный сценарий — лишь один из опасных маршрутов на диахронной карте событий. Однако учет долгосрочных рисков системами стратегического планирования сталкивается с императивом разрешения уже возникших кризисных ситуаций. Так, к примеру, в настоящий момент Соединенные Штаты, учитывая сложности испытываемые американской и мировой промышленностью, пытаются взять под стратегический контроль глобальную энергетику. В частности, — добиться удержания или даже снижения мировых цен на нефть (до 15-17 долларов за баррель), в том числе за счет прихода к власти в Ираке лояльного им правительства, а также развязки в той или иной форме драматизирующихся отношений с Саудовской Аравией и арабским миром в целом. Но США попадают при этом в своего рода стратегический цугцванг. В случае ухудшения ситуации на Ближнем Востоке и решительных действий в регионе, высока вероятность серьезных неурядиц в их отношениях с ОПЕК — организацией, теснейшим образом связанной с арабским и мусульманским миром, — что в свою очередь может выразиться в резком всплеске цен на нефть.

Все это вместе взятое вынуждает Америку продумывать — в полном соответствии с логикой преадаптации — стратегический дизайн альтернативной нефтегазовой картографии. Опорными точками подобной паллиативной конструкции могли бы стать — помимо играющего свою особую роль северного нефтяного бассейна Европы, — Россия (а также в перспективе — все пространство Каспийского нефтяного бассейна); Северная и Латинская Америки (Канада, Мексика, Венесуэла); нефтедобывающие немусульманские страны Африки, расположенные к югу от Сахары (прежде всего — Ангола).

Другой активно обсуждаемый концепт — “Поствестфальское мироустройство”, новый реестр мировых связей.

Логика отношений внутри нарождающегося постсовременного универсума (Post-Modern World) уже сейчас заметно отличается от организационных начал уходящего мира. Поствестфальская система международных отношений декларирует, с одной стороны, верховный суверенитет человеческой личности, главенство прав человека над национальным суверенитетом. Демократическая формула организации общества признается теперь интегральной и неотъемлемой частью международной системы безопасности. С другой стороны, в международно-правовом космосе все чаще проявляются тенденции при реализации которых позиция защиты прав человека служит лишь своеобразной дымовой завесой и эффективным инструментом. Иначе говоря, из декларированной гуманистической иерархии смыслов проистекают порой земные коллизии, в которых проступают черты совсем иной, быть может менее внятной, но от этого отнюдь не менее действенной иерархии. Вектор подобной мутации отчетливо, словно в лабораторной реторте, проявился, к примеру, в ходе Балканского кризиса. На примере данного кризиса, равно как и ситуаций, складывавшихся с той или иной мерой определенности вокруг Панамы, Ливии, Северной Кореи, Ирана, Ирака, или, скажем, Гренады, Гаити или Восточного Тимора, а теперь и Афганистана, становится очевидным, что изменения эти носят не случайный, а структурный, типологический характер. Практические начала нового строя обнаруживаются как в фактическом расширении номенклатуры субъектов международных отношений (неправительственные и межправительственные международные организации, крупные социальные и религиозные организации, ТНК и ТНБ, другие транснациональные центры влияния), так и в закреплении их неравенства при формировании новой конфигурации этих связей.

Ключевой постулат поствестфальской системы — избирательная легитимность, что уже само по себе предполагает наличие властной элиты, санкционирующей легитимность, а также — особой группы стран-изгоев с ограниченным суверенитетом. Следует упомянуть и тенденцию диффузии эффективной власти, проявившуюся, в частности, в феномене “обанкротившихся государств”, расширении пространства мирового андеграунда. Еще один важный элемент системы — появление в ХХ веке феномена МРО (международных регулирующих органов): сначала в виде Лиги Наций, а затем — Организации Объединенных Наций. Конструкция данных органов предполагала делегирование им отдельных элементов национальной власти, прежде всего в сфере безопасности. К концу столетия однако возникает уже новое поколение международных регулирующих органов, элитарных, а не эгалитарных. Отметим в этой связи фактическое вытеснение ООН механизмом совещаний Большой Семерки в качестве ведущего института Нового мира или, скажем, такой аморфной региональной организации с широким членством, как ОБСЕ, гораздо более действенной и эксклюзивной по составу организацией Североатлантического договора. Параллельно растет влияние специализированных международных экономических организаций (ВТО, МВФ, МБРР и др.), при этом снижается роль голосования по формуле “одна страна — один голос” (в частности за счет альтернативного принципа “один доллар — один голос”) при распространении косвенных, консенсусных форм принятия решений.

Другое коренное свойство складывающейся поствестфальской системы — ее принципиальная нестационарность, предполагающая активный, турбулентный характер ряда процессов и перманентное управление хаотизированной средой. Стабильность при этом начинает пониматься не как статичная, но как динамичная категория, определяющее свойство которой — способность к опережению негативного развития событий, их превентивное регулирование (т.е. скорее crisis management, чем crisis resolution). Важный аспект перемен — смена технологии управления. Новые ценности, организационные схемы и принципы взрывают прежние институции, изменяя привычные коды власти. Происходит маргинализация всего корпуса “легальной власти”, национальной публичной политики, ее заметное принижение альтернативной системой социальной регуляции — властью “неформальной”, транснациональной, геоэкономической. И параллельно — совершается глобальная экспансия сетевых структур, этого весьма пестрого конгломерата социальных, политических, экономических, культурных организмов. Тут присутствуют клубы различного уровня влияния и компетенции, разнообразные религиозные и квазирелигиозные организации, глобалистские и антиглобалистские структуры, наконец, разного рода асоциальные, террористические организации, весь пестрый и эклектичный мировой андеграунд.

Новая культура, подобно вирусам, может соприсутствовать во плоти прежних социальных организмов, в недрах которых прочерчиваются границы новоявленного “столкновения цивилизаций” — конфликта между централизованной иерархией и сетевой культурой, между администратором и творцом, между центростремительными и центробежными тенденциями. Сетевая организация лучше приспособлена к динамичному, турбулентному состоянию социальной среды, где вместо непрерывной функции она реализует дискретные проекты. Сетевая культура и возникает-то с особой интенсивностью именно на разломах, в моменты социального кризиса или взлета. Проектная логика способна в этих непростых условиях минимизировать влияние долгосрочных, инерционных воздействий и связанных с ними принципиальных ошибок.

Активно формируется и поствестфальская международно-правовая парадигма, закрепляющая в общественном сознании и в пространстве международных отношений “новый обычай” в качестве специфической нормы своеобразного протоправа. Его характерные черты — нечеткость законодательной базы, превалирование властной политической инициативы над юридически закрепленными полномочиями и сложившимися формами поведения государств на международной арене (важность этого фактора усиливается значением прецедента в англосаксонской правовой культуре), неформальный характер ряда влиятельных организаций, анонимность и принципиальная непубличность значительной части принимаемых ими решений и т.п. Новацией последнего времени, в контексте господства норм международного права над национальным законодательством, является выстраиваемая практика судебного преследования со стороны международных и иностранных органов правосудия отставных и даже действующих глав государств, а также иных лиц, занимающих высокие государственные посты. Кроме того, множатся попытки национальных судебных органов принимать решения, обязательные для исполнения иностранными государствами и международными организациями. В Новом мире судебная власть со временем может занять совершенно особое положение, плавно трансформировавшись, — в отличие от национальных ветвей: исполнительной и законодательной, — во власть транснациональную. Еще одна из рецептур аналитической кухни: “Амбициозная корпорация” — новые прописи организационных структур и технологий управления.

Корпорации реализуют себя в рамках определенного уклада, который, являясь контекстом их деятельности, во многом определяет, “матрицирует” поле возможностей и формы активности. В ХХ столетии, в результате стремительного развития производительных сил — достигнутого на волне инноватики, научно-технической революции — существенно изменилось соотношение между производством и маркетингом, ибо основной “головной болью” экономики стало не производство, а платежеспособный спрос. При этом процесс ценообразования постепенно уходил от жесткой связи с себестоимостью продукта, ориентируясь, скорее, на возможности и желание потребителя, что в свою очередь потребовало перманентного обновления форм подачи продукта, совмещения его потребительских свойств с меняющейся модой, долгосрочной ценовой политики, формируя, наряду с “престижным потреблением” все более широкий кластер “искусственных потребностей”. В скобках, кроме того, я бы отметил развитие различных деструктивных технологий — в частности, появление феномена высокотехнологичных войн и локальных конфликтов, — а также общее торможение научно-технического процесса к концу века, установившийся приоритет оптимизационной инноватики и широкое обсуждение соответствующих социальных решений. В свою очередь все это предопределило усилия корпораций по преадаптации — поиску новых ниш деятельности, новых предметных полей, что позволяло на какое-то время запускать квазимонопольный характер ценообразования, но, главное, очерчивало в сознании потребителей определенный сегмент актуальной реальности, тесно связывая его с тем или иным “брэндом”. Типичная в этой области ситуация стала в конце концов определяться соотношением: “продается товар, покупается — брэнд”.

Приблизительно на рубеже 70-х годов мир — его наиболее динамичная часть — уверенно вошел в постиндустриальную эру. Постепенно в рамках прежнего контекста сформировалась новая концепция деятельности, связанная с определенным уровнем информационно-коммуникационных возможностей, т.е. с существенным изменением социально-экономической “среды обитания”. Все это оказало заметное влияние на организацию корпоративной деятельности, ее формы, на технологии управления и развития. Во-первых, в новой среде стремительно развивались стратегии гибкого, полисемантического управления рынком. Во-вторых, возросло значение капитализации, которая, конечно же, связана с текущей доходностью предприятия, однако в новых условиях все более значимую роль стала играть “корпоративная аура” — позиционирование корпорации на рынке (желательно на глобальном рынке) и в обществе в целом. А также перспективы ее развития (т.е. не реальное, а ожидаемое состояние), влиятельность, другие нематериальные факторы и активы и т.п. Данное, быть может не вполне очевидное в своем принципиальном различии расщепление можно образно сравнить с соотношением мутационного фактора и механизмов естественного отбора в процессе эволюции. Первый создает качественные прорывы, второй — обеспечивает планомерное освоение открывающихся ниш.

На данной основе со временем начал складываться особый тип корпоративной культуры, тесно связанный с постиндустриальным укладом бытия и сетевой культурой в целом, который я называю феноменом “амбициозной корпорации”. Подобная корпорация в центр своей активности ставит некую нематериальную модель, серьезно понятую миссию, идею специфического типа развития. Если угодно- собственное прочтение реальности бытия. По этой шкале, по своему соответствию данной интегрированной нише меряются прочие виды корпоративной активности. Вокруг подобного смыслового центра выстраиваются различные конфигурации, ассоциации, группы, решение же ряда конкретных рабочих схем передается сопредельному организационному рою на условиях аутсорсинга. В целом действия подобного агломерата тяготеют к совмещению интенсивной поисковой, “проектной” активности с системностью экстенсивных, пакетных действий в избранном в тот или иной момент направлении. Амбициозная корпорация применяет при этом особые, “матричные” технологии, организующие, топологизирующие среду, создающие желательные для стратегических целей и текущей деятельности корпорации коллизии и ситуации.

Ориентация амбициозной корпорации на максимально гибкие организационные схемы хорошо защищает ее даже в случае весьма серьезных потрясений. Она вполне способна пожертвовать частью ради сохранения целого (тем более, что пути достижения желаемой цели формируются по сценарному принципу). Кроме того, подобный тип организационной культуры позволяет оперативно реализовывать групповые действия в широком масштабе, одномоментно решать комплексные и различные задачи, выстраивать системно-модульные схемы. Все это, впрочем, делалось и раньше, но масштаб и опреативность действия были совершенно иные. Глобальный, куммулятивный эффект в нашем случае достигается за счет освоения современных технических и технологических механизмов. Иначе говоря, полномасштабная реализация подобного феномена оказалась возможной лишь на основе постиндустриального уклада. Но, пожалуй, главное отличие амбициозной корпорации — расширение пределов собственной компетенции, синтетический подход к человеческой деятельности, совмещение экономических, политических, культурных задач “в одном флаконе”, что позволяет решать каждую из них в отдельности гораздо эффективнее за счет достигаемого синергетического эффекта. В сущности, речь идет уже не о хозяйственной деятельности, а о развитии новой системы управления, о решениях, касающихся стратегий развития человечества, о властных импульсах, формирующих сам контекст принятия подобных решений. В своих различных модификациях это скорее социо-гуманитарные, а не экономические образования, объединяющие представителей самых разных направлений человеческой активности, представителей элиты, действующих подчас вне привычных структур власти и во вполне транснациональных сочетаниях. Здесь, кстати, само понятие “корпорация” приобретает прежний, основательно подзабытый смысловой оттенок.

…Крышки же с некоторых котлов не хочется даже приподнимать (тут вспоминается известный эпизод из “Синей птицы” Метерлинка, только на этот раз предостережения феи Ночи не кажутся фальшивыми). Так, в ворохе запретной рецептуры “Системного терроризма” — растущее число прописей, основанных на целенаправленно организуемых конфликтах гражданских систем, использовании скорректированных естественных процессов, критическом усложнение “узких мест” цивилизации, “деятельном солипсизме” отчужденного от массового общества индивида, биотерроризме и т. п. Данный список не слишком хочется множить…

Эпилог истории

Изучая современных дикарей, мы можем получить правильное представление о человеке в древнейшую эпоху и о стадиях эволюции, через которую прошла наша цивилизация.
Джон Леббок

В новой социальной среде радикально меняется сложившийся ранее тип города. Он расплывается, превращаясь в эклектичный коллаж интернационального мегаполиса. Множится феноменология деурбанизации: элитные загородные поселения, внутригородские автономные замки и кварталы, по-своему напоминающие о потускневших декорациях global village; уродливые фавелы и бидонвилли, образующие планетарный архипелаг квазидеревень — трущобы Глубокого Юга. Уже сам выбор термина global village на семантическом уровне фиксировал ощущение конца цивилизации, по крайней мере в ее прежнем понимании (ср.: сivil): вилиджизация существует вне символической городской черты — это иное прочтение исторического текста. Возможно, — заря постцивилизации (или, пожалуй, квазицивилизации), но, быть может, и склоненная в свой черед глава земного града перед скрытым наследником, анонимным до поры персонажем истории.

Цивилизация есть определенная форма существования культур, чаще всего ассоциируемая с достижением урбанистической стадии развития. Культура, образно говоря, представляет личность исторического индивида, цивилизация же соответствует его фазам развития, “возрастам”, но не всем, а преимущественно тем, которые ассоциируются с достижением и удержанием зрелости. Культуры, как и личности, — уникальны, представляя некие мировоззренческие коды, специфика которых сохраняется сквозь столетия, усложняясь или, случается, уплощаясь. Стадии их роста — “детство”, “юность”, “зрелость” — универсальны, хотя не все исторические организмы проходят по всем ступеням, порой сходя с дистанции до времени. На эмпирическом уровне, со времен гибели великих империй древности нам известны и некоторые непростые состояния культур — их “постцивилизационные” состояния. Сценарная футурология активно интересуется этим вопросом, отвечая на него — со времен пророка Даниила до близкого нам по историческим меркам пессимизма “Машины времени” Уэллса — отнюдь не только в категориях картографии социального прогресса. Кстати говоря, в апокалиптических картинах с их по своему красочными образами антропологической катастрофы и постчеловеческого мира современного человека, в сущности, поражает не само содержание, а лишь обилие “горючей воды и человеческой крови”... Все это, однако, никоим образом не гарантирует отсутствие у истории сюрпризов.

Город-фабрика, город-предприятие, умирая, переживает родовые схватки. Словно гусеница, становящаяся бабочкой, он преображается в летучий остров Новой Лапутании — динамичную неокорпорацию, эффективно объединяющую рассеянных по миру сотрудников. Эти космополитичные модули нового мира связывают миллионы активно действующих людей уже не общей территорией проживания, но контрактом, рабочим пространством, средствами телекоммуникации, самой гипергеометрией организации. Новый мир создает собственный глобальный проект — дизайн универсального сверхоткрытого общества, в сетевых глубинах которого растворяется централизованная среда обитания, смешиваются актуальное и иллюзорное, рождая многомерное пространство полностью разделенных рисков.

На распахнувшихся просторах возникает эфирная конструкция Глобального Града как сферы взаимодействия международных организаций, элитных клубов, ТНК, былых метрополисов, криминальных консорциумов, разнообразных субкультур. Обитатели этого интернационального трансформера связаны подчас более крепкими узами, нежели с населением собственных стран. Бывший же Новый Свет, последняя граница эпохи Модернити, превращается в своеобразный терминал — portus “истинного града”, транснационального сообщества, не имеющего единой обители и земных горизонтов.

Социальное пространство постепенно размывается, становясь практически безбрежным, многовариантным, непознанным. Его просторы таят деньги, власть, приключения, а пионеры виртуальной реальности, как и в эпоху до географических открытий, лишены достоверных карт и надежных маршрутов. Иллюзии и вымыслы, мифы и тайное знание вновь сплетаются с обыденностью, все чаще проявляется мистификация новостей и анонимность их генезиса, случается, что сам факт события оказывается небесспорным. Совершенная коммуникация разносит по миру множащиеся аранжировки мелодии гаммеленского крысолова, а городской ландшафт конвертируется тем временем в динамичный и многоликий интерьер, выводя пульсирующую жизнь с улиц в бескрайние просторы электронных СМИ и Интернета. Обобщенный символ этого призрачного Глобального Града — Всемирная Паутина.

И здесь занавес исторического действия в привычном для последних двух тысячелетий смысле, пожалуй, действительно опускается. Обещанный конец истории предстает в виде бесконечности и безвременья вселенского лабиринта... Сложноподчиненная конструкция Мирового Севера и Мирового Юга может быть, впрочем, истолкована и как полупародийное переосмысление дихотомии Страшного Суда и всего корпуса христианской эсхатологии. С другой стороны, миллионы людей связывают именно эти события с приближением “нового неба и новой земли” постисторического бытия, символизируемого образом принципиального иного, возникающего из сердцевины истории идеального града — Горнего Иерусалима.

Ночь истории, что тенью соприсутствует на протяжении всех дней творения человеком своего мира — как изнанка свободы, как шанс на возрождение первобытного хаоса, — предчувствуя исполнение сроков, кажется, готовится повернуть социальное время вспять, к пещерной архаике Протоистории. В гипотетичном Мире Распада структура Мирского Града, пройдя последнюю стадию разложения былых мегаполисов и фрагментацию бидонвиллей, скрывается в психоделичном лабиринте мирового андеграунда, на пути возврата к некрополю, в дурную бесконечность немой ахронии. Смутно различимый и предчувствуемый в этом лабиринте Пандемониум — тоже своего рода город, имеющий, наверное, весьма причудливую архитектуру.

Но… “здесь страх не должен подавать совета”.

 

Источник: "Новый мир", №3 за 2001 г.

Актуальная репликаО Русском АрхипелагеПоискКарта сайтаПроектыИзданияАвторыГлоссарийСобытия сайта
Developed by Yar Kravtsov Copyright © 2020 Русский архипелаг. Все права защищены.