Версия для печати
"России следует осознавать, что она чужая..."
Как это обычно бывает, некоторые фрагменты беседы Бориса Межуева с "Русским журналом" в окончательной редакции оказались лишними. Между тем в них-то и есть "ключ" к пониманию межуевской логики. Внезапно в разговор о феномене политики и революции ворвалась, казалось бы, посторонняя и совсем частная тема, словно телефонный звонок, случайно оставшийся на пленке: обсуждение сетевого проекта "Одноклассники.ru". По словам Бориса, эта штука создает новую реальность, новые пространственные отношения, когда любого человека можно воскресить в любой момент прошлого и обеспечить его мгновенное присутствие. Прошлое отменяется. Наступает конец времени. Апокалипсис.
Императивы Бориса Межуева — это пересечение живых и актуальных культурных контекстов и постоянной работы с прошлым как остро переживаемой личной историей. Так, в его новой книге "Мировое лидерство: кризис доверия" получился новый жанр — интеллектуальный дневник, а собственная биография собрана из набора case-studies.
—Сначала — когда и что?
— Первый импульс к написанию этой книги, которая выйдет в свет в серии журнала "Смысл", возник в 2003 году. В том году под влиянием, прежде всего, подъема протестного движения против войны в Ираке я, с благословения Максима Шевченко, приступил к изучению американской политической мысли. Одновременно с этим занятием, параллельно с ним и отчасти в связи с ним я стал интересоваться также проблемой, которую можно было бы назвать проблемой мировой революции.
Подъем антиглобализма и затем антивоенного движения изменил то ощущение, которое господствовало все 90-е годы. Ощущение, что наступил конец истории, история остановилась на либерально-демократическом гомеостазисе. 2003 год гораздо в большей степени, чем 11 сентября, развеял эти настроения: оказалось, что на самом деле ничего не остановилось, и те исторические процессы, детонатором которых стала Великая Французская революция, на самом деле продолжаются. И их развязка, возможно, и произойдет в ближайшее время, однако, безусловно, она еще не наступила.
И тот миропорядок, который, казалось, уже сложился после распада Советского Союза, на самом деле совершенно не является таковым. А те протестные силы миропорядка и те идеи, которые вдохновляли мировое революционное движение, на самом деле всегда имели свойство разрушать все барьеры и все перегородки, которые выстраивала система для того, чтобы сдержать эти разрушительные для миропорядка идеи. Вот это ощущение нового столкновения порядка и многообразных сил протеста и было психологическим фоном написания этой книги.
И, наконец, третье направление, может быть основное по концептуальной части этой книги, связано с попыткой, условно говоря, философской саморефлексии. То есть размышлений о философских основах собственной политической позиции. Это попытка объяснить те основания и принципы, из которых исходит наша страна в своей позиции относительно тех мировых сил, которые господствуют сейчас на арене как сил революции, так и сил порядка.
— К чему привело обнаружение этой триады?
— И вот тогда, когда я, собственно, проанализировал эти три вещи, у меня слилось это в ту формулу, которую я выразил как кризис доверия или как парадокс недоверия, что действительно в основе этой силы революции разрушает миропорядок, также и в основе специфической позиции России, в высказываниях той части русских интеллектуалов, которые сейчас, в общем-то, доминируют, которые защищают суверенитет как некую базовую ценность, вот в основе того и другого лежит тот же фундаментальный принцип — принцип недоверия.
— Когда, при каких исторических обстоятельствах появляется такое состояние?
— Я, честно говоря, не описываю генезис этого принципа, потому что это вообще тема особой книги, но, мне кажется, важно его назвать: это принцип недоверия к власти как таковой, принцип, что власть сама по себе, вне зависимости от того, кто ее представляет, вне зависимости от того, исповедуют ли ее носители правильные или неправильные ценности, содержит в себе что-то настолько греховное, что-то настолько ущербное, что слепое доверие власти, принятие того, что власть делает, тем более если речь идет о мировой власти, власти мирового гегемона, — не только неразумно с прагматической точки зрения, а именно морально ущербно, морально постыдно.
Эта далеко не тривиальная установка возникает только в очень определенное время в Европе — вероятнее всего, она возникает в эпоху реформации, и в России эта идея соприкасается с таким плотным традиционалистским полем, согласно которому власти, если эта власть полноценная и могущественная, доверять следует. Тем не менее, несмотря на влияние традиционализма, эта модернистская фактически установка (а, собственно, феномен модерна я и связываю с возникновением идеи недоверия к власти, недоверия к любой власти) фактически распространяется в России через огромнейшую толщу, с одной стороны, традиционалистской культуры.
— А как видите вы истоки революции?
— Возникновение модерна и есть "рождение политического", одним из необходимых проявлений модерна можно считать феномен "политического национализма" — отрицание прав за претензией с любой стороны на гегемонию, утверждение национальной свободы. Очевидно, что без национальной свободы — свободы национальной общности от внешней силы — не может быть полноценной свободы индивидуальной в том случае, если под свободой понимать реальную независимость от власти, а не разгул потребительских инстинктов, который может замечательно сочетаться и чаще всего сочетается с политической зависимостью.
Революция как мировой процесс и начинается именно с кризиса традиционной легитимности власти — с выдвижения свободы в качестве центрального принципа устройства социального порядка. Не случайно Иоганн Готлиб Фихте, немецкий философ, которого не слишком любили в России (гораздо меньше Шеллинга и Гегеля), выдвигая принцип свободы на вершину ценностной иерархии, усматривая в реализации этого принципа назначение человеческой жизни, связывал именно с ним утверждение как национального, "замкнутого торгового" государства, так и современной науки. Ибо задача человека "модерна", которого впервые глубоко смогла описать именно немецкая классическая философия, состоит именно в освобождении от зависимости от всякой внешней силы.
С этого же самого принципа и начинается европейская, а затем и мировая революция, которая стартовала со взятия Бастилии в 1789 году и продолжается на наших глазах маршами антиглобалистов и выплеском террористической активности на Ближнем Востоке. Серия текстов о революции, вошедшая в книгу в качестве одной из глав, родилась под влиянием нового революционного пробуждения в Европе, которое стало особенно заметным в начале 2003 года, когда весь мир как будто вышел из оцепенения 90-х и объединился в протесте против возникающей на глазах "новой империи". Я тогда написал в одной из статей, по-моему, на сайте Русского Архипелага, что мы присутствуем не при возникновении "нового мирового порядка", а при его разрушении, что "мировая революция" начинает новый свой виток и едва ли США, как писал один из героев моей книги, британский историк Найл Фергюсон, "империя, отказывающаяся быть империей", окажется способна с этими силами совладать. Спустя три года рассуждения о крахе мирового порядка, об упадке американского могущества, о дифференциации мировой системы стали уже общим местом.
— Это было какое-то личное, субъективное чувство истории? Почему?
— Но тогда, в 2003-м, лично у меня возникло неожиданное и пьянящее чувство политического пробуждения, новой революционной "весны народов". При трезвом осознании того факта, что альтернативой нынешнему, еще более-менее спокойному и предсказуемому миру явится другой, гораздо более тревожный и опасный. Вообще, во время любой подлинной революции желание обрести справедливость оказывается способно блокировать инстинкт самосохранения. Если бы все руководствовались лишь этим инстинктом, революций вообще никогда не происходило бы, благоразумие всякий раз одерживало бы верх над радостью благородного возмездия. Однако безрассудное стремление к справедливости очень часто оказывается сильнее. Вот точно так было и в 1987-1989 годах, когда торжество от всеобщего признания собственной правоты для очень многих интеллигентов притупило тревогу за будущее страны, несущейся на полном газу в совершенно неведомом направлении.
В 2003-м я испытал тот же комплекс ощущений — острое чувство несправедливости по поводу того, что произошло в Ираке, радость от того, что, в отличие от 1999 года, когда Запад растоптал Югославию, мир уже не молчит и не принимает спокойно беззаконие, и одновременно — беспокойство относительно последствий распада мирового порядка, державшегося на экономической и политической гегемонии одной державы. Я заметил, что спектр мнений в российском обществе по поводу того, как реагировать на новую ситуацию в мире, с кем нашей стране отождествить себя, почти в точности воспроизводит весь диапазон позиций в русском обществе 1840-х годов, когда Россия впервые задала себе вопрос, как ей относиться к европейской революции и противостоявшему ей "старому порядку". И тогда и сейчас были люди, которые утверждали, что России, как законной части мирового порядка, следует отождествить себя с ним и жестко противостоять всем антисистемным силам, которые в лице ли польского освободительного движения в XIX веке или же мусульманского фундаментализма в наше время угрожают также и нашей стране. И тогда и сейчас многие радикалы, те из них, кто симпатизировал силам глобального протеста, выступали против существующего в России режима именно как против пособника элите "старого мира". И тогда и сейчас Россия не могла однозначно выбрать, по словам Брюсова, "с кем мы в этой старой Европе", какая из противоборствующих в мире сил достойна того, чтобы мы сделали на нее свою историческую ставку.
— На ваш взгляд, все ли в порядке с этой полемикой? Она затянулась и буксует?
— Я заметил, что в этой ведущейся уже третье столетие дискуссии оказывается неуслышанной одна позиция, один голос — голос тех людей, кто говорил и продолжает говорить о том, что России нужно остаться в стороне от этой схватки, столкновения сил глобального порядка и глобального протеста, даже не потому, что участие в ней смертельно опасно для нашей страны, но и потому, что за каждой из этих сил нет всецелой исторической правды. Ибо одновременно с духами равенства и свободы мировую революцию ведет и какой-то иной, таинственный дух — дух безбожия, точнее — антихристианства. Все то, что и заставляет сторонников социализма сегодня бороться не только и не столько за интересы обездоленных классов, но и за легализацию сексуальных извращений, легких наркотиков, эвтаназии, короче — требовать полной ликвидации всех табу, имеющих, как правило, религиозное происхождение.
Иными словами, России следует осознавать, что она чужая как для сил, представляющих мировой порядок, так и для сил, борющихся на стороне мировой революции.
— Бархатные революции тоже относятся к ним?
— Бархатные революции — это попытка части западного истеблишмента канализировать революционную энергетику в русло, более соответствующее интересам и потребностям западного мира. 6 ноября 2003 года Буш выступил с речью о глобальной демократической революции в Национальном демократическом институте. В тот момент, когда весь мир трясся от ненависти к Соединенным Штатам, когда, казалось бы, глобальная демократическая революция должна угрожать собственно самим Соединенным Штатам. Так, кстати, отчасти и получилось. Ливан был ввергнут в пучину новой войны с Израилем, после чего в этой стране значительно усилило свои позиции движение "Хезболла", на свободных выборах в Палестинской автономии одержал победу резко враждебный Израилю "Хамас". В Узбекистане и Бирме выступления оппозиции были подавлены авторитарным режимом, причем это привело к обострению отношений властей с американцами. Страх перед революцией и ее заокеанскими вдохновителями привел к реализации самого страшного для геополитиков США кошмара — военному сближению двух евразийских гигантов: России и Китая. Эмансипация иракских курдов после краха режима Хусейна вызвала дипломатические осложнения в отношениях США с Турцией — прежде наиболее верным союзником американцев в Передней Азии.
Мир начал действительно реально двигаться к какому-то плюралистическому миропорядку. И вот эта бархатная революция — была некоторая попытка, используя протестные настроения народов, выступить против гегемонии региональной — гегемонии региональных держав: России в первую очередь, но также Китая и Сирии. Используя демократический подъем, усилив демократические настроения в этом периферийном, лимитрофном, можно сказать, мире, мире держав, зависимых не от мирового гегемона, а от регионального гегемона, против этих самых властей региональных гегемонов, то есть против России, против Китая, против Сирии, совершенно очевидно, в Ливане и т.д.
— Какова расстановка сил на этой новой политической карте?
— Понимаете, Америка, мне кажется, осознала, что становиться однозначно консервативной державой, поддерживающей статус-кво в мире, опасно. Потому что в конечном счете это приведет к тому, что против тебя объединятся все протестные мировые силы. Поэтому Америка и ведет эту вечную игру и на революционизацию мира, и на его остужение и похолодание. У Бжезинского в одной из последних статей довольно ясно сказано, что в одном регионе мира надо остудить протестные настроения, в другом, напротив, разжечь, в третьем — соблюсти равновесие. В отличие от многих других американских идеологов Бжезинский отличается крайне дифференцированным подходом по отношению к разным частям мира.
— Хотелось бы вернуться к книге?
— Дело в том, что внутри нее имеется определенная философская конструкция, которая, если ее не пояснить, может оказаться непонятной для читателя. Рассказать о ней непросто, поскольку она имеет для меня не только чисто теоретический, но также экзистенциальный, биографический аспект. Я пришел к выводу, что известная триада Серена Кьеркегора: эстетическое — этическое — религиозное, раскрывающая три стадии экзистенциального самоопределения, имеет и свою политическую проекцию. Дело в том, что подобные стадии проходит — безусловно, не исторически, но метафизически — и любая социокультурная общность. Но также и человек, чей духовный выбор соотнесен с историческим путем этой общности. Кьеркегор — философ одиночества — наверное, удивился бы подобной социализации своей концепции. И тем не менее, мне кажется, эта конструкция весьма многое дает понять относительно мотивов политического выбора наших современников, и, уж во всяком случае, она прояснила для меня основания моего собственного выбора. Я переосмыслил кьеркегоровскую триаду следующим образом: культурное — политическое — религиозное.
— Почему Кьеркегор?
— Попытаюсь пояснить. Культурное, вообще говоря, соответствует имперскому самосознанию — тому, как говорил как-то Константин Крылов, "инфантильному имперству", которое в качестве реакции на наступление новой прозаически-рыночной эпохи было крайне популярно в 90-е годы. Но "культурное" может проявляться и в прямо противоположном — социалистическом — выборе, защите приоритетов культуры против жестких норм цивилизации. По существу, культурное самоопределение — это стремление к диалогу, к свободной и максимально широкой коммуникации всех со всеми, с людьми других культур и других времен. Империя и была такой, по выражению Андрея Зорина, символической "машиной времени", она как будто создавала иллюзию интеграции различных народов в рамках единого общежития. Причем этнокультурная специфика, безусловно, обретает свой смысл только в рамках империи, когда есть кому предъявить эту специфику, когда существует ее наблюдатель и когда сами носители этой специфики сознают присутствие этого гипотетического наблюдателя. Социализм, особенно в той версии его, которую защищает Хабермас, а в России особенно ярко мой отец, это именно выдвижение "культурного самоопределения", свободной коммуникации в качестве приоритетной ценности. Хабермас называет это "коммуникативной рациональностью", видя в ней развитие идей модерна. На самом деле, это во многом редукция модерна к более низкой стадии исторического развития. Как сказал Кьеркегор, это отказ от этического выбора во имя наслаждения общением всех со всеми. Это все то же желание вернуться в "золотой век", в ту утопию, где нет еще необходимости в организованной религии и власти.
Почему оказывается не всегда возможным остановиться, задержаться на стадии "культурного самоопределения"? Почему — не с исторической, но с экзистенциальной, аксиологической точки зрения — оказывается необходим переход от "культурного к политическому", а иногда, увы, и разрыв с культурным ради политического? Потому что только в ситуации "политического" человек открывает для себя феномен "власти". На стадии "культурного" власть (точнее — зависимость от власти) вообще не воспринимается как проблема. Власть вынесена вовне культурного диалога, диалог и есть состояние полного безвластия, как только власть вмешивается, диалог прекращается. Мы это знаем по работе в СМИ, вмешательство власти означает прерыв свободной коммуникации. Но в какой-то момент власть должна выйти из тени, и зависимость от власти начинает переживаться особенно болезненно, когда таковой властью оказывается власть зарубежная.
— У вас свои, какие-то личные счеты с империей?
— Я тоже последние годы существования Советского Союза все грезил о спасении империи, причем еще задолго до всеобщей моды на имперство, и лично для меня эти грезы наложились на увлечение философией Владимира Соловьева — и самые первые мои статьи были посвящены именно тому, сколь много — именно с культурной точки зрения — мы потеряли после того, как расстались даже не столько с империей как таковой, сколько с имперством как духовной установкой. Пока я неожиданно не понял, что мы на самом деле не столько потеряли империю, сколько — прямо по Бродскому — ее "переменили". Что мы очутились в пространстве новой империи с центром, вынесенным по ту сторону Атлантики. И вот в момент сознания этого чувства зависимости и какой-то особой моральной "порочности" этой зависимости и рождается то умонастроение, которое некогда и создало великую цивилизацию Запада, цивилизацию модерна. Это рождается "политическое", рождается мысль, что свободу от власти невозможно променять ни на какие блага. Что человек призван оторваться от власти, как ребенок отрывается от плаценты, связывающей его с материнским чревом. Я считаю, что момент рождения в человеке "политического" и есть на самом деле рождение "нации", рождение совершенно новой, неведомой средневековому миру системы ценностей. В основании которой лежит тот самый принцип "недоверия к власти", с обсуждения которого мы и начали наш разговор.
— Человек политики сродни человеку церкви?
— И тем не менее над этим — политическим — возвышается иной, более фундаментальный аспект. Выбор религиозный. С точки зрения Кьеркегора, религиозный человек — это преступник, это тот, кто во имя своего религиозного выбора отказывается от выполнения своего морального долга. По мнению датского философа, таковым может считаться Авраам, способный принести в жертву своего сына. Я не готов говорить о справедливости оценки Кьеркегором поступков отдельных людей, но в политической проекции его слова обретают подлинную глубину. Религиозный человек — это человек, готовый отказаться от свободы во имя своей веры. Готовый принять внешнюю зависимость, полагая, что власть, которую он наделяет кредитом доверия без всяких гарантий и условий, является подлинным транслятором неких высших фундаментальных ценностей. Такой человек, несомненно, будет считаться нами, членами политического сообщества, преступником, но он же — если его выбор обусловлен его верой — может быть причислен к "святым".
И все-таки существуют сообщества, которые отказывают в доверии внешней власти не только по политическим мотивам, но в силу того, что считают самих себя трансляторами этих высших ценностей. По этой причине члены этих сообществ считают невозможным всякое слияние с внешним миром, всякое растворение в нем. И эти сообщества, цементированные такой сверхполитической, религиозной установкой, далеко не всегда вытекающей из догматов той или иной конфессии, и следует называть "цивилизацией". Как правильно пишет выдающийся отечественный мыслитель Вадим Леонидович Цымбурский, цивилизации испытывают единое человечество на разрыв.
Поэтому (что очень для меня существенно) не существует ни "наций", ни "цивилизаций" как натуральных объектов, доступных эмпирическому описанию, — за каждым из этих феноменов стоит определенный аксиологический выбор людей: политический в первом случае и религиозный во втором. Если русские откажутся защищать свою свободу, они перестанут быть "нацией", если перестанут рассматривать отдельное, изолированное от других цивилизационных миров существование своей страны как некую сверхценность, они перестанут быть "цивилизацией". Ни тот, ни другой статус не гарантирован нам навеки, и этническая чистота тут вообще ничего не решает. Этническое начало вообще коренится в чисто животных, биологических инстинктах (страх перед пришлыми чужими самцами — вполне естественное и тем не менее абсолютно животное чувство, игнорировать которое глупо, но и постоянно сообщать о котором тоже не совсем красиво), которые только на стадии культурного обретают какое-то одухотворение.
И между тем, выстроив эту конструкцию, следует сказать о той опасности, которая подстерегает каждого, кто попытается пройти по этой лестнице сразу до третьего этажа, не задерживаясь на втором.
Беседовала Елена Пенская
Источник: "Русский Журнал", 21 ноября 2007 г.
|