Главная ?> Авторы ?> Кырлежев -> Митрополит Антоний Сурожский: "Я предпочитаю умереть в России, скорее, чем оставаться живым вне её..."
Версия для печати

Митрополит Антоний Сурожский: "Я предпочитаю умереть в России, скорее, чем оставаться живым вне её..."

Ровно месяц назад — 4 августа — в Лондоне скончался митрополит Сурожский Антоний, в течение сорока лет возглавлявший епархию РПЦ на Британских островах.

Ровно 60 лет назад — 4 сентября 1943 года — состоялась "историческая встреча" Сталина с тремя митрополитами, с которой началось частичное восстановление РПЦ в СССР — после многих лет ее целенаправленного разрушения.

Владыка Антоний практически всю свою жизнь сохранял верность Московской Патриархии. В 1957 году он стал ее епископом и именно в этом качестве осуществлял свое церковное служение в Англии и везде, где ему доводилось бывать и действовать. Говоря языком церковной полемики, он был "сергианином", верным и принципиальным, причем за пределами "сергианского" пространства (то есть церкви в СССР).

Пока владыка Антоний был жив, трудно и невозможно было подводить какие-либо "итоги" его служения — церковно-административного, проповеднического, богословского, духовного, "просто христианского" (если вспомнить заглавие книги Льюиса: "Mere Christianity"). И ему самому, в силу обстоятельств, не пришлось "подводить итоги жизни": несмотря на многократные прошения об увольнении на покой (в том числе последнее, публичное, в феврале этого года), он был освобожден от обязанностей правящего епископа лишь на смертном одре, за несколько дней до преставления. Более того, в последние месяцы на него было возложена ответственная миссия духовной и административной организации единого митрополичьего округа РПЦ в Западной Европе. И, насколько нам известно, он принял это послушание с воодушевлением, несмотря на очевидную физическую немощь.

Мы еще не раз будем возвращаться к оценкам — думать, говорить и писать о том, что значил и значит Антоний Сурожский (именно так теперь уже все и всегда будут его именовать: епископский титул как часть имени), но сегодня хочется обратить внимание только на один аспект — на его "сергианство" и, несомненно, связанное с этой его жесткой позицией поручение ему возглавить западноевропейское объединение "церквей русской традиции", о котором писал Патриарх Алексий II в своем Послании от 1 апреля с.г.

В данной связи прежде всего хотелось бы отметить следующее: сергианство Антония Сурожского проливает (и должно пролить) в каком-то смысле новый свет на проблему сергианства как такового. В том числе и на "внешнеполитический" аспект сергианства, то есть зарубежную политику и практику РПЦ в советское и постсоветское время.

Крайняя негативная оценка сергианства сводится к формуле: "Церковь позволила безбожной власти поработить себя, а потому она — безблагодатна". Крайняя позитивная оценка сергианства как сотрудничества с безбожной властью такова: "Иерархия взяла на себя грех лжи, но по существу это не что иное, как взятие на себя креста ради блага Церкви". Логически, или теологически, оба эти утверждения ложны. Грех не может быть крестом, но и "сотрудничество с безбожной властью" никоим образом не является новшеством для церковной практики (в разные исторические периоды Церковь не только признавала нехристианскую власть, но и сотрудничала с ней в той или иной форме — и в языческих, и в иноверных государствах).

Вспоминается рассказ из жития одного афонского монаха-грузина: беседуя с бывшим Константинопольским патриархом, он настаивал на том, что православные могут молиться только за православного государя, то есть русского царя, и ни в коем случае не за басурманского султана; и никакие аргументы экс-патриарха, апеллировавшего к тому, что "всякая власть от Бога", старца переубедить не могли...

Парадокс "спора о сергианстве" заключается, как представляется, в следующем. Непримиримые противники сергианства обвиняют своих оппонентов прежде всего в определенной политической ангажированности Церкви (в соглашательстве с большевиками — воинствующими безбожниками и гонителями), но при этом сами исходят из представления о нормативности для Православной Церкви именно политической ангажированности — только "правильной", связанной с "православной политикой" (православное государство, православный государь), в противоположность "неправильной" антиправославной политике (кого бы то ни было: атеистов, иноверных, секуляристов, либералов и т.д.). Это, конечно, — упрощение, но оно указывает на суть вопроса: речь идет о соотношении политического и церковного. Какая политика хороша для Церкви, а какая — однозначно плоха? Насколько церковная жизнь (=благодатная жизнь Церкви) связана с политикой? Иначе говоря, есть ли сущностная связь между Церковью как таинством спасения и культурно-политической ситуацией, в которой Церковь совершает это таинство? В этом, как нам кажется, суть спора о сергианстве.

И здесь вступают иные голоса (можно сказать, иные подходы) — голоса митрополита Антония Сурожского и других, весьма значимых, представителей "зарубежного сергианства" (архиереев Вениамина Федченкова и Василия Кривошеина, богослова Владимира Лосского — и иже с ними). И они разбивают эту черно-белую картину, эту примитивную оппозицию правды и лжи — на уровне личного опыта и личной судьбы. На уровне человеческом и церковном в одно и то же время.

Они говорят нам о солидарности — о человеческой и церковной солидарности поперек тех схем, которые можно назвать "церковно-идеологическими" и "церковно-политическими". Они говорят нам о ненасилующей солидарности — в противовес тем "насилующим солидарностям", которые как раньше, так и сегодня практикуются политиками-практиками в своих интересах.

Ясно, что "сергианство эмигрантов" невозможно описать рационально. Несомненно, что некоторые "церковные политики" (как раньше, так и теперь) очень рады существованию этих наивных людей, которые думают, что Церковь как организация (в противоположность известной фразе из Декларации митрополита Сергия от 1927 года) может жить вне конкретной политики — церковной и светской. Но эти люди говорят нам нечто весьма важное именно об отношению Церкви к политике: о том, что Церковь всегда живет в политике, но не смешивается с ней.

Пример митрополита Антония Сурожского здесь бесконечно важен. По существу он выразил собой и своей жизнью как епископа РПЦ этот "подход", этот способ иметь дело с "политикой". Он был и "антисоветчиком", и "советчиком", и "антикоммунистом", и "монархистом" и, Бог знает, чем еще. Но при этом он никогда не признавал никакой власти над собой и над Церковью — извне самой Церкви. И многие "радикалы" были им недовольны — радикалы и справа, и слева. Для первых его независимость была слишком либеральной, для вторых — слишком конформистской.

И слава Богу, скажем мы. Потому что те (некоторые) "мы", которые жили в "этом" (советском) государстве и в "этой" (подсоветской) Церкви, можем сказать: для нас т.н. "сергианство" — это данность церковной жизни и ее ОПЫТ. Это опыт благодати в безблагодатной политике — и светской, и церковной (политика по определению "безблагодатна").

Мы скажем также, что у нас большие проблемы с политикой (с точки зрения Церкви), но что владыка Антоний не то, чтобы открыл нам, но явил такой способ с этим разбираться, который по крайней мере остается христианским (хотя и не отвечает на все вопросы политического участия христиан в жизни общества).

Владыка Антоний — из тех, кто мог, живя на т.н. благополучном и безопасном Западе, чувствовать то, что мы, здесь, переживали как повседневную реальность. Почему он мог это чувствовать? Потому что он был "выше политики" (и выше какого бы то ни было сергианства), не отрицая при этом политики как таковой (как своего рода предлагаемых обстоятельств — равно и на Западе, и в советской России).

Владыка Антоний, как нам представляется, на личном и церковном уровне разрешает "спор о сергианстве" — разрешает именно потому, что сам не был не подсоветским архиереем, ни церковным конформистом. Он был нонконформистом в том, что является существенным для христианина, и был (смог быть!) "советским" в смысле солидарности с "советскими". Потому что он был человеком опыта, а не "человеком идеологий" и не "человеком политики" (в том числе "церковной").

Но разве опыт (=духовный опыт) не есть то, что Церковь предлагает миру? Вне общецерковного опыта, который становится опытом конкретного человека, ничто "церковное" не имеет смысла. Потому что то, что не ведет к спасению, не является церковным в собственном смысле.

Именно поэтому (как нам представляется) "церковные политики" в Москве возложили на смертельно больного и весьма престарелого митрополита Антония миссию церковной консолидации в Западной Европе. Возможно, они думали при этом о своих прагматических целях, но их выбор опрокидывает всякую "горизонтальную" прагматику. Ведь по существу своему идея первоапрельского послания Московского Патриарха — это "идея" митрополита Антония. Это призыв к такому "русскому православию" в Западной Европе, которое одновременно является "открытым" — многоязычным, поликультурным, подлинно вселенским. Образ такого православия был явлен именно в многолетней деятельности (если так можно выразиться) Антония Сурожского: без аффектированной "антисоветчины", без "юрисдикционных паллиативов" и — с явной экуменической открытостью (совершенно необходимой в европейских условиях), которую в то же время нельзя отождествить со "смешением конфессий".

Антоний Сурожский надолго останется "камнем преткновения" как для консерваторов, так и для либералов в православной среде, потому что разрушение привычных схем весьма болезненно для тех христиан, которые так или иначе хотят "устроиться" (вместе со своей "религией") в этом мире и в этом веке. Он будет этим "камнем" и для "политиков", и для "зелотов" в ограде Церкви. И в этом — одна из его миссий для современного православия (о других его миссиях нужно говорить особо)

И последнее. Владыка Антоний — это инобытие и русского православия, и России в минувшем веке. Только "инобытие" являет и подтверждает сущность того, инобытием чего оно является. Органической и неотъемлемой "частью" русской культуры в широком смысле, Русской Церкви и русской нации был и всегда будет этот человек, который воистину явил "великое в малом". И который — хотелось бы надеяться — никогда не будет "прославляем" тем дешевым способом, каким из в буквальном смысле выдающихся людей делают кумиров массовой (в том числе и церковной) культуры.

А теперь, после этих отрывочных рассуждений, дадим слово самому владыке Антонию.

Слово митрополита Антония к членам Епархиального Собрания [Сурожской епархии] 30 ноября 2002 г.

Хочу еще вернуться ненадолго к вопросу о принадлежности Патриархии.

71 или 72 года тому назад в Западной Европе возник кризис, потому что на Церковь в России шло такое жуткое вражье давление, что многие начали сомневаться, может ли Церковь под советским режимом и дальше обеспечить русским православным, находящимся за границей, возможность быть нравственно свободными и политически свободными, будучи членами Церкви.

В тот момент митрополит Евлогий откололся от Московской Патриархии и присоединился к Константинополю; но намерение его не было оставить Русскую Церковь окончательно, и я помню, как он сказал мне в момент, когда мы уже создали Патриаршую группу во Франции: "Ваш путь прямой, мой путь — обходный, но я вернусь". И действительно, это и случилось много лет спустя, когда он привел эмиграцию обратно в Патриаршую Церковь, хотя впоследствии произошел новый разрыв. И было такое чувство, что они присоединились к Патриарху Константинопольскому временно, потому что большая часть эмиграции не могла понять, что, собственно, происходит. А происходило нечто, что было очень трудно понять людям, живущим в Западной Европе и не пережившим российской трагедии. Эта трагедия постигла нас непосредственно, потому что мы стали эмигрантами. Я оказался в эмиграции, когда мне не было и семи лет, в 1920 г., и все наши чувства были устремлены к России, была отчаянная любовь к ней; для нас это была не только страна, это была вся наша жизнь. Помню, когда я был одиннадцатилетним мальчиком, меня спросили, почему я не хочу просить родителей получить для меня французское гражданство, я сказал, что предпочитаю умереть в России, скорее чем оставаться живым вне её. И вот это было настроение моего поколения, не говоря уже о более старшем поколении. Было очень интенсивное чувство любви к России…

А что происходило в России очень трудно понять тем из нас, кто не был там. Но я помню свои разговоры с несколькими людьми, которые там были. Помню свой разговор с человеком, которым я восхищался безгранично, владыкой Фотием; он провел годы в концентрационном лагере, был освобожден и попал туда снова после инцидента в Париже, к которому я вернусь чуть дальше. Он приехал в Париж от имени Патриархии в наш приход, единственный приход во Франции, оставшийся верным Патриархии, сорок человек, среди которых — Лосский, Бердяев и другие. И поскольку он был нездоровый человек, а я был врачом, я был с ним связан и мог навещать его, что было невозможно для других, потому что его секретарь никого к нему не подпускал. Но я приходил как доктор, и мы могли поговорить. Медицина — дело частное, и его секретарю приходилось оставаться в другой комнате. И я спросил его, каково положение. Он посмотрел на меня и сказал: "Видите ли, с тех пор, как Каин убил Авеля, все Каины земли стараются убить всех Авелей земли. Но что произошло с первого убийства: Авели поняли, что у них миссия спасти других людей, и что им нужно выжить как можно дольше, не идя на компромисс со своей верой…" Как слово, исходящее от него, я мог принять это, и принять всей душой… Позже, другой Митрополит приезжал из России, служил в нашем приходе и после службы был окружен журналистами, которые его спросили, преследуется ли Церковь. Он был в тот момент в очень трудной ситуации, это были ранние 30-е годы, и он сказал: "Не за нашу веру, но за политическое отношение государства против религии" — что было, без сомнения, очень скользким ответом. Позже, когда владыка Фотий приехал в Париж, ему задали тот же вопрос. Он сказал: "Да, Церковь преследуется. — А почему же ваш предшественник ответил так скользко? Он подумал с минуту и сказал: Струсил…" Он вернулся в Россию месяцем позже — прямо в тюрьму.

Вот какое было положение. Подчас надо было быть осторожным в ответах, подчас — идти на риск, предельный риск. В тот период мне пришлось встретиться с рядом представителей из России, и если можно, я скажу вам две-три вещи, потому что нам полезно знать об этом.

Одной из больших проблем для нас за границей был митрополит Николай Крутицкий, который был посредником между Церковью и государством. У нас была однажды продолжительная встреча, и я поставил ему целый ряд вопросов. Первое, что он мне рассказал, это о встрече, которую три оставшихся архиерея имели со Сталиным. Это были будущий патриарх Алексий I (Симанский), сам Николай Крутицкий и третий — митрополит Сергий, который был тогда главой Церкви. В ходе разговора Сталин сказал: "Какие главные нужды Церкви в настоящее время?" И митрополит Сергий ответил: "Нехватка духовенства" — что означало: вы убили и заключили в лагеря большую часть нашего духовенства. Сталин спросил: "А почему у вас недостаток в духовенстве?" Николай Крутицкий сказал мне, что он похолодел, потому что не знал, что можно ответить, не нарушив создавшегося положения. И владыка Сергий посмотрел на него и сказал: "Вы знаете, как случается — выбираешь одаренного молодого человека, готовишь его к священству, а потом он становится главой государства"…

После этого, я помню, будущий патриарх Сергий просил Николая Крутицкого быть посредником между Сталиным и Церковью. И он был в ужасе от этого. И он рассказал мне, что три дня и три ночи он провел перед иконой на коленях, прося Бога освободить его от этой ответственности. И на третью ночь он встал и сказал: "Я сделаю это"… И с этого дня, сказал он, он потерял доверие всех людей, которые не могли понять, на какую жертву он пошел. Люди, бывшие его друзьями, его окружение, перестали к нему ходить. Последние 30 лет, сказал он, я провел в этом доме один, никто ко мне не пришел, люди приходили только в мою рабочую приемную… Это то, что в России тех дней и позже называлось "бескровным мученичеством", потому что быть так отброшенным, быть полностью преданным Церкви и вместе с этим так отверженным людьми, которые не могли понять этой жертвы — это подлинное мученичество…

Позже владыка Николай приезжал в Голландию — вы простите, что я всё говорю о Русской Церкви, но я один из последних, кто может рассказать о том, что сам видел… Он приехал в Голландию по экуменическим делам; это была первая попытка Русской Церкви войти в контакт с зарождавшимся тогда Всемирным Советом Церквей. И в Гааге был маленький приход, оставшийся верным Патриархии. Он служил там. Я был одним из сослужащих. Был он, был митрополит Николай из Парижа, я, и местный епископ Дионисий. Мы были совершенно как каменные статуи, стоящие вокруг него, потому что мы не видели еще никого так служащим. Он стоял с закрытыми глазами, и было ясно, что для него нет никого, кроме Бога. Он говорил с Богом. После службы ко мне подошла голландская женщина, староста прихода. Она подошла и сказала: Это было поразительно! Это была Голгофа, Распятие. В церкви было несколько из нас, верных Русской Церкви; были представители Зарубежной Церкви, которые стояли и ждали, чтобы он сделал какой-нибудь faux-pas, сказал что-то невпопад и они могли бы его обвинить как предателя. Были католики, которые стояли и тоже надеялись, что тем или иным образом он обесчестит себя. И мы стояли здесь и чувствовали: "вот распинаемый Христос". Вот какая была реакция народа на владыку Николая Крутицкого…

После этого я служил ему переводчиком — не с голландского, но с французского, английского и немецкого. И после этого он сказал: "Большое спасибо, до свиданья". Я сказал: "Нет, я не приехал сюда, чтобы быть вам переводчиком; я приехал сюда, чтобы повидать вас и составить свое мнение о вас. Потому что всё, что я слышу о вас, настолько некрасиво и бесчестно, что я должен составить о вас личное мнение. Если вы — то, что я о вас думал до этой литургии, у меня нет ничего общего с вами. Если вы тот человек, который совершал литургию, — да". И тогда он остановился и сказал: "Если так — хорошо; садитесь и будем разговаривать." И мы разговаривали. Я не собираюсь приводить вам весь разговор; он в нем раскрыл свою душу, говорил мне о своей жизни на протяжении многих лет; и в конце, его последней фразой было: "Так вот, если вы поняли, что я сказал, не осуждайте нас — он сказал "нас" — больше, чем мы вас осуждаем". И с этих пор я полон почтения к нему и своего рода страха Божия. Годом позже он умирал. Но в этот год государству удалось оттеснить его, Церковь не смогла спасти его от этого отвержения, потому что Церковь оказалась не в состоянии противостоять государственному нажиму — и он умирал. И он написал мне короткое письмо, где говорил: "Я не могу понять, что происходит — я отдал всю свою жизнь Церкви, я умираю, и Церковь меня не поддерживает". И он умер.И это — образцы людей, не теория мученичества, не мужество людей в целом. И этой Церкви я избрал принадлежать 72 года тому назад, когда Митрополит Евлогий откололся от Московского Патриархата, и малая группа нас, меньше 30, потом доросшая до 40 человек, решила оставаться верными. Нас отвергали; люди, бывшие мне друзьями в школьные годы, говорили мне: "Ты стал за коммунизм — дверь моего дома тебе закрыта". Это было больно, но оно того стоило, потому что мы чувствовали, что принадлежим Церкви мучеников; они не плакали, они не протестовали — они умирали, они погибали в лагерях, они принимали насильственную смерть, скорее чем отступиться от Церкви Матери.

И так Патриаршая Церковь образовалась и продолжала существовать, отвергаемая многими. Её больше не отвергают, потому что люди поняли многое хотя бы просто потому, что стало возможно общаться, встреча лицом к лицу стала возможной… Вот почему я так страстно чувствую, что мы должны принадлежать Русской Церкви — не как административному организму, но телу народа, который вот уже 70, 80 лет, не могу сосчитать, кровью платил за право быть верным Богу и Христу. Иногда они не могли провозглашать свою веру; но сколько из них умерло в концентрационных лагерях?! Роберт Конквист написал об этом книгу. Он говорит, что около 60 миллионов верующих погибло в концентрационных лагерях за свою веру. Даже если они были людьми нестойкими, но будем думать о тех миллионах, которые умерли за Христа, за Бога за Церковь, чтобы спасти Ее. И она была спасена.

Наша Епархия образовалась, начала быть в качестве прихода, под Митрополитом Евлогием. Когда же контакт с Русской Церковью стал возможен, отец Владимир Феокритов, который последовал за владыкой Евлогием пока контакт был невозможен, сказал: "Нет, теперь контакт возможен, я возвращаюсь в Русскую Церковь" и привел приход обратно в Патриархию. Позже, много лет спустя, я был назначен в эту страну, сначала духовником Содружества святого Албания и святого Сергия, а затем на приход, потому что отец Владимир скоропостижно скончался и больше некого было назначать. Мы были решительно настроены оставаться тем, чем мы были: с одной стороны полностью преданными, принося свою преданность Русскому Патриархату, а с другой стороны оставаясь политически независимыми и свободными; и я вам дам один или два примера, каким образом это можно было осуществить; сделать это теперь — не проблема…

Я помню, как Митрополит Николай Крутицкий прислал мне письмо, что он приезжает в Англию на съезд профсоюзов. Это была политическая конференция; и я ему послал телеграмму — прошел всего год, что я был священником, так что это было дерзостью за пределом воображения: "Ввиду того, что вы приезжаете по политическим причинам, я прошу вас не приходить в храм; если вы все же придете, я не пущу вас в него". Я ожидал в ответ: "Вы лишаетесь своего места и вы больше не священник для нас". В ответ я получил телеграмму: "Одобряю и благословляю". Вот отношение человека, полностью преданного Церкви и безгранично мужественного.

Позже подобное случилось во Франции. В период, когда я был Экзархом в Западной Европе, Патриарх Алексий назначил во Францию священника с политическим душком. Я написал ему короткое письмо, которое я до сих пор помню и которое было просто дерзко. Я писал: "Ввиду того, что вопреки канонам Церкви Вы назначили священника в Епархию, которая не в Вашей юрисдикции, — потому что он не был Епископом Франции — я прошу Вас отменить Ваше решение. В противном случае отец Такой-то будет запрещен в служении со дня своего приезда до дня отъезда."

Я получил от Патриарха ответ, что он не отдавал себе отчета, назначая этого человека, в том, что поступает нежелательным образом, и что, конечно, этот человек не приедет. И это было в годы, когда эмигранты с легкостью говорили: "Ну конечно, Русская Церковь под каблуком у государства и ей нельзя верить".

Несколько позже я встретился с Патриархом Алексием. Первая встреча была достаточно забавной: я прeдстал в его присутствие когда он был уже очень старым человеком, а мне было 43 года, и я очень гордился своим почтенным возрастом. Он посмотрел на меня и спросил: "И сколько вам лет?" Я ответил: 43! Он улыбнулся и сказал: "На год моложе моей архиерейской хиротонии!" Это сразу поставило меня на место. После этого я виделся с ним подолгу, он несколько раз приглашал меня к себе. И он сказал мне, что хочет от меня, чтобы я создал Епархию, которая была бы чисто православной русской литургической традиции, русской богословской традиции, но открытую каждому, кто ищет Христа; — Вы ищете Христа? Наши двери вам открыты. Я спросил его: "Как насчет языков?" И он сказал, что со временем нам придется употреблять другие языки. К тому времени я уже употреблял другие языки почти что в частном порядке.

Помню, что в 1949-50 гг. у меня была группа молодежи в 5-6 человек, приехавших из Германии и не говоривших (как и я) по-английски. И раз в месяц я регулярно служил для них по-немецки. Была еще одна группа, для которой я служил частным образом по-французски. Я начал тогда же, для одного человека в Ливерпуле, единственного православного, которого я там знал, служить литургию по-английски — несчастное создание, потому что ей приходилось выносить мое произношение и ошибки, которые я делал. Но это было начало. И потом стало приходить больше народа. Случилось то, что всё больше смешанных браков стало совершаться в нашем приходе, и все больше детей рождалось, для которых русский был их языком, но не всегда языком их души и во всяком случае их молитвы. И тогда встал вопрос: что нам сделать для этих детей? И я спросил Приход, который был чисто русским приходом старых эмигрантов; людей поколения моей матери и моей бабушки, несколько человек моего поколения — Аня Гаррет, Ирина Брандт, я, двое или трое других; и было еще несколько маленьких детей, потому что маленького ребенка можно взять за руку и привести насильно в церковь, а когда они подрастают, они говорят "Нет!" и их уже не приведешь…

И вот я спросил Приход, что нам делать; и Приход сделал нечто, что, я нахожу, было героическим, величественным и прекрасным. Этот Приход вымирающих русских эмигрантов первого поколения единодушно проголосовал за введение английского языка в Приход: мы решили ввести немного английского в ектении — тогда его было не так много, как теперь; ввести беседы на английском языке, создать небольшую школу для детей. В этой школе мы преподавали всё, что было русским — язык, русскую историю, русскую литературу; и т.д., и русское пение. И я помню, как маленькая девочка подошла ко мне однажды и сказала: "Знаешь, всю мою жизнь я чувствовала, что что-то спит в моей душе, неживое; с тех пор, как ты учишь нас русским народным песням, новые струны звучат в моей душе". И это было верно не только с одной девочкой, но и с другими.

И с этого началось. С момента, когда люди обнаружили, что можно придти в этот Приход и не быть выкинутыми, потому что они не русскоязычные, они стали приходить; приходить, потому что они здесь нашли для себя Христа.

Я хотел бы прибавить еще несколько слов — простите меня, но это, может быть, мой последний шанс высказаться. У нас начались того рода службы, которые вы теперь знаете; у нас была школа; у нас начались беседы. Беседы начались с некоторым трудом. Когда я в первый раз пришел в приход с беседой, отец Владимир Феокритов был еще жив, и Владимир Лосский был приглашен прочесть лекцию. Отец Владимир и я спускались в нижний этаж нашего приходского дома, чтобы я заменил Лосского, потому что его срочно вызвали в Париж. И я услышал, как один из наших самых уважаемых и смелых прихожан произносит речь:" Мы пригласили прочесть нам беседу знаменитого богослова, а он нашел нужным бросить нас, и что он сделал? Он послал нам неизвестного, несведущего докторишку, чтобы заменить его; давайте все уйдем отсюда, чтобы, когда он придет, он бы никого не застал!.." Отец Владимир поглядел на меня в замешательстве, и я его взял за руку и сказал: "Идемте вниз!" Мы спустились, и я сказал: "Я слышал, что N сказал (извините, я забываю имена), и я вас не обеспокою. Я отвернусь к стене, а вы все выйдите". Затем последовала тишина, и они остались. И это была первая беседа, которую я провел в этом приходе.

И так мы продолжали с беседами, со школой, и постепенно стали приходом, полностью сосредоточенном на Христе. В результате получилось нечто, что оскорбляет известное количество людей: тот факт, что у нас, кроме одного раза в году, не бывает архиерейской службы; и мой повод для этого то, что отец Сергий Булгаков называл "архиерееслужение" в отличие от "Богослужения": служба, которая вращается вокруг епископа, вместо того, чтобы иметь своим центром Христа. Я сохранил в наших службах некоторые Христоцентричные элементы: когда выносится Евангелие, его сопровождают рипиды; когда происходят некоторые вещи, где Христос должен быть подчеркнут, выделен — да; но из того, что сосредотачивает наше внимание на священнике как таковом — убрано вон. И это не случайно, не по недостатку понимания, но добровольно, преднамеренно. Вот чего мы старались достигнуть; вот Епархия, которой мы хотим быть: Епархией Русской Церкви, которая, согласно воле Патриарха Алексия I, открыта всякому и является провозглашением христианства, Православного христианства в русских категориях Британскому миру, и местом, где всякий приветствуется. Вот почему, я думаю, мы должны продолжать быть верными нашей Матери Церкви, которая приняла нас в самое трагическое время, когда иметь нас в своем лоне представляло опасность и трагедию, потому что их в России обвиняли за контакт, за сотрудничество с эмиграцией, и Русская Церковь приняла эту опасность, и мы можем принять те жертвы, которые она принесла, с благоговением.

Недавно меня спросили, нельзя ли было бы иметь единую Православную Церковь всей Великобритании, включающую все юрисдикции. В идеале — да, конечно. Но если вы оглянетесь вокруг, вы увидите, что сейчас это невозможно. Слишком много сейчас национальных Церквей, которые хотят оставаться тем, что они есть, людей, которые еще не пришли к зрелости, к которой пришел наш Приход и пришла наша Епархия за почти что 80 лет эмиграции; они — юные эмигранты: сербы, болгары, румыны хотят оставаться тем, чем они были как нация. И даже если у них меньше молодежи, говорящей на родном языке, они стараются удержать их. И это их право, и это можно принять.

Но рано думать, что мы можем создать единую Церковь Великобритании.

То же самое относится и к Греческой Архиепископии. Помимо юрисдикционных вопросов, притязаний Константинополя или их отсутствия, это вопрос пастырской работы. Мы должны жить рядом друг со другом, развиваться собственным путем, становиться примером того, чем могут быть верующие, когда откроются людям всех языков, всех национальностей, если только они подлинно народ Христов. И со временем, может быть, через 20, 30, 40 лет или больше мы может быть станем единой Церковью Великобритании. В давние годы Митрополит Николай Крутицкий спросил меня, не поеду ли я в Америку. Я ответил — нет, мне нужно 30 лет, чтобы в этой стране начала быть открытая Церковь, и это же поручение я получил от Патриарха Алексия I. И это я стремлюсь хранить и любить, чтобы оставаться верным Русской Церкви; она дала нам мучеников, которые молятся за нас, которые передали нам нашу веру, которые дали нам пример идти, если нужно, на жертву, и вместе с тем быть совершенно открытыми и открытыми для всех. 

 

Источник: "Религия и СМИ ",  4 сентября 2003 г.

Актуальная репликаО Русском АрхипелагеПоискКарта сайтаПроектыИзданияАвторыГлоссарийСобытия сайта
Developed by Yar Kravtsov Copyright © 2020 Русский архипелаг. Все права защищены.