Версия для печати
Пространственное развитие и стратегическое управление
В условиях нашей избыточно политизированной жизни постоянно происходит — явная, а чаще неявная, неосознаваемая — подмена понятий о сущностях, по природе своей никак не политических, — на понятия, легко поддающиеся самой нещадной и, увы, далеко не умной политизации
Преамбула
В данной работе делается попытка показать, что проектные практики пространственного развития, сложившиеся в сфере архитектурно-градостроительного проектирования – не только по временным масштабам, но и по своей проектной природе весьма близки практикам стратегического управления и планирования, сложившимся главным образом в корпоративной сфере. А если это так, то пространственное развитие должно быть признано одним из предметных горизонтов стратегического управления, а проектные методы пространственного развития — одним из источников его методологии.
В советское время управление пространственным развитием любого административно обозначенного поселения осуществлялось путем разработки и реализации пакета проектно-планировочной документации, в целом назвавшегося «генерального плана». Их создание было институционально привязано к системе архитектурно-градостроительных ведомств, базовая, ведущая деятельность которых традиционно идентифицировалась как деятельность проектирования. В силу этого есть основания считать, что и в советское время управление пространственным развитием городов было — по типу деятельности — проектным управлением. Хотя нельзя не сказать, что его проектная природа смазывалась тем обстоятельством, что генпланы разрабатывались на достаточно длительный срок (20–25 лет) и потому управляющие воздействия, от них исходящие, трудно было наблюдать в реальной динамике пространственного развития.
Упомянув два раза словосочетание «в советские времена», мы тем самым хотели бы напомнить, что процесс разработки и реализации генпланов был встроен в ту систему централизованного, многоуровневого народно-хозяйственного планирования, которая пронизывала экономическую и социальную жизнь страны буквально сверху донизу. Эта встроенность архитектурно-градостроительного проектирования в систему советского планирования отразилась и в составе документов, входивших в генпланы, и в наборе базовых принципов и понятий, по которым строилась деятельность по их созданию и реализации, и в системе показателей, которыми описывалось функционирование проектируемых поселений. И хотя экономические и социальные условия жизнедеятельности в нашей стране с тех пор радикальным образом изменились, организация и технологии разработки документации, определяющей пространственное развитие поселений не претерпела столь же радикальных изменений. В этом можно легко убедиться, проанализировав, например, действующий сегодня градостроительный Кодекс. Что же касается институциональной (социально-организационной) стороны архитектурно-градостроительного проектирования, то она буквально оказалась в подвешенном состоянии: есть все основания считать, что деятельность городских департаментов архитектуры и градостроительства так и не приведена в соответствие с Законом об основных принципах организации местного самоуправления.
Поэтому прав был П.И. Лапшев, говоря, что «проблема обеспечения развития города современной планировочной документацией … заключается в том, что ни действующий градостроительный Кодекс, ни сохранившаяся проектная градостроительная практика не отвечают на главный вопрос: как и каким образом в новой для страны политической, экономической и социальной ситуации должно осуществляться управление процессами, происходящими в городе ежедневно, как и каким образом направлять эти процессы в то русло, которое соответствует проблемам и чаяниям городских жителей, как получить общественное и личное (частное) согласие на эти процессы?» [2].
Кроме того, говоря о проблемах пространственного развития, стоит вспомнить, что народно-хозяйственное планирование в советское время опиралось на стратегию и практику размещения производительных сил, которые во многом формировались в связи с деятельностью Совета по размещению производительных сил при Госплане СССР.
Госплан, а вместе с ним и сложившуюся систему, занимавшуюся пространственными параметрами развития страны, разрушили, а новую не создали. И это в то время, когда Европейский Союз, основываясь на идеях европейского неофедерализма, продвигает на нашу территорию проект Большой, Расширенной Европы (до Урала). Связанная с этим проектом концепция пространственного развития является, на наш взгляд, следующим, важным шагом в продвижении стратегии устойчивого развития, по поводу основных принципов которой идеологи и организаторы системы градостроительного дела так и не определились до конца.
На излете застоя был сформулированы идеологические тезисы о “науке как непосредственной производительной силе” и необходимости “совмещения достижений научно-технической революции с преимуществами социализма”. Однако, пленум ЦК КПСС, который должен был, по замыслу тогдашних идеологов, приять судьбоносные решения о путях такого совмещения, так и не состоялся. Уместно задаться вопросом, а сегодня, преимущества какого строя с каким научно-технологическим потенциалом мы собираемся совмещать?
Разве не очевидно, что любая программа развития (в том числе, и пространственного) не может сегодня быть эффективной, если она не выведена на современный уровень научно-технологического рассмотрения и информационно-технологического обеспечения?
В данной работе мы ставим перед собой две цели:
во-первых, представить процесс проектного управления пространственным развитием как проблему стратегического управления,
а во-вторых, показать, что стратегическое управление – в любой сфере деятельности, а не только в архитектурно-градостроительной — по природе своей является проектным управлением и, стало быть, освоение стратегических подходов есть ни что иное как углубление наших представлений о проектности.
Что же касается самих задач управления пространственным развитием разного вида муниципальных образований, то они относятся:
— к представлению о самоценности для горожанина города как такового и проживающих в нем городских сообществ;
— к ориентации проектируемой городской пространственной структуры на сохранение природной, историко-культурной и техно-культурной уникальности города;
— к развитию города в направлении создания на его основе инновационных (в технологическом, экономическом и социально-культурном отношениях) пространств;
— к необходимости в связи с этим сохранения и развития человеческого потенциала города;
— к признанию первостепенной значимости для проектирования технологический, коммуникационной и социально-организационной инфраструктур территории города.
Конечно, это еще не сами задачи управления пространственным развитием, а скорее те проектные намерения и установки, которые смогут приобрести практически общезначимый смысл задач, лишь будучи взятыми в связи друг с другом и помещенными в единое концептуальное пространство.
В данной работе оно, это пространство, может быть намечено лишь в самых общих чертах. Мы коснемся только тех концептуальных положений, которые в первую очередь необходимы для разработки новой системы организационных и технологических инструментов управления пространственным развитием и обсуждения этих инструментов со всеми возможными корпоративными партнерами этого вида проектного управления.
Страна, народ и пространственное жизнеустроение
В условиях нашей избыточно политизированной жизни постоянно происходит — явная, а чаще неявная, неосознаваемая — подмена понятий о сущностях, по природе своей никак не политических, — на понятия, легко поддающиеся самой нещадной и, увы, далеко не умной политизации.
В первую очередь это относится к понятию страны, и составляющих ее земель, упрямо именуемых «территориями». В сознании многих страна как-то незаметно оказалась поглощенной государством, а вопросы страноведения и обустройства страны — вопросами государственно-политического устройства. И даже тогда, когда речь, казалось бы, заходит о территории страны, она часто скатывается на геополитику.
Ни мало не отрицая того факта, что государственное устройство наше сегодня, как никогда, далеко от устойчивости и политической определенности, нужно все-таки суметь увидеть, что понятие государства никак не покрывает собою страну. Россия, как страна, пережила несколько разных государственно-политических эпох и, смеем надеяться, останется сама собой и при возможных в будущем государственно-политических трансформациях.
Не нужно думать, что понятие страны относится исключительно к компетенции географии (и уж тем более, к географии физической). Для нас более важно не географическое, а социологическое понимание того, что есть страна в ее пространственности и наполненности многоразличными жизненными и деятельностными мирами.
Для иллюстрации этих утверждений сошлюсь на авторитетное мнение А. Филиппова, писавшего писал об империи, как об особом типе политического пространства: «империя и есть особый вид пространства, причем это не плохо, не хорошо, а только определенным образом характеризует социальную коммуникацию и социальное действие” [3].
И далее: ”Империя — это смысл (и реальность) большого и устойчивого политического пространства, длительно переносимый на смысл неполитических действий и коммуникаций. ... Смысл имперского пространства состоит в том, что изнутри империи оно созерцается как некий малый космос, встроенный в большой — совокупный порядок бытия — но отнюдь не в систему международных отношений, где только взаимопонимание государств гарантирует сохранность границ” [4].
В контексте данной работы, нас в социологических построениях А. Филиппова менее интересует тема империи, чем выявленная им и принципиальная для понятия страны (во всяком случае, для страны с большим пространством) связь между пространственностью страны, с одной стороны, и смыслом, социально реализуемым культурой, социальной коммуникацией и социальным действием, с другой. На мой методологический вкус доказательство наличия этой связи является вполне достаточным основанием того, чтобы считать страну самостоятельной реальностью, отличной от политических институтов вообще и от государства в частности (отличной, но, как мы только что видели, и связанной с ними).
Словосочетанием «большое пространство», построенном по аналогии с известным из системного анализа термином «большая система», покрываются территории, сравнимые по масштабу с системами расселения. Разумеется, при первых подступах к теме пространственного развития словосочетание «большое пространство» скорее метафора, означающая методологические намерения проектных аналитиков, чем строгий термин научной или проектной практики. Содержание его будет, мы надеемся, последовательно уточняться по ходу разворачивания работ по проблематике пространственного развития.
Пространство, как мыслимая реальность (и объект мыследеятельности), и пространственность, как качество любых человечески значимых реальностей (и объектов жизнедеятельности) – вечная и в то же самое время каждый раз исторически конкретная тема архитектурной и гуманитарной мысли.
В 70-80-е годы, в атмосфере публичного признания авторитета экологических ценностей и распространения парадигм экологически ориентированного сознания, тема пространственности вновь зазвучала а работах, выполнявшихся в рамках так называемого средового подхода в архитектуре и дизайне. Однако, несмотря на параллельное экологическое переосмысление территориальности в географической науке и градостроительной концептуалистике, основные усилия сторонников средового подхода оставались сосредоточенными на объектах, по масштабу много меньших, чем городские поселения, а чаще всего – на «малых пространствах» (дом, двор, улица, площадь, городское урочище и т.п.).
Обращаясь к метафоре «большого пространства», мы имеем в виду потребность распространения исследовательских и проектных интенций средового подхода на территориальные образования, сомасштабные городам и системам расселения.
Этот пространственный масштаб и уровень сложности процессов пространственного развития отвечает также методологическим интуициям экологии культуры – дисциплины, занятой изучением средового (опространствованного в различных средах) бытования культурных ценностей, разворачивания процессов культурного изменения и различных форм реализации культурного наследия.
С этнологической точки зрения культура — это многослойная материально-вещная, образная и символическая среде обитания этноса и человека. При этом поведение представителей этноса в отношении объектов культуры столь же наблюдаемо и характеристично, как и поведение в отношении природных объектов.
Если принять это развитое в экологии культуры представление, то придется признать, что исходным является отнюдь не понятие этнической культуры, как связанной совокупности значимых для бытия этноса ценностей, а понятие этнического стереотипа поведения в отношении к культуре, ибо именно этот стереотип регулирует отбор объектов, принимаемых в актуальную этническую культуру.
С точки зрения способов воплощения ценностей культурная среда весьма разнородна. В нее входят и овеществленные памятники культуры, и ценности, означенные в текстах и обращающиеся в системах коммуникации, и психически воплощенные ценности, означаемые в символах психокультуры. Однако, вне зависимости от способа своего воплощения, — но и благодаря нему, — ценности эти соотносимы между собой в едином актуальном состоянии культурной среды.
Распространяя понятие этноландшафтного равновесия, характеризующее обитание этноса в природной среде, на пребывание этноса в среде культурной, можно ввести понятие об этнокультурном равновесии, что снова возвращает нас к теме этнокультурной идентичности, соотносимой теперь с этническим стереотипом поведения в отношении культуры.
Тут правда приходится признать, что культурологическое, этнически нейтральное понимание культуры, которая иногда почему-то отождествляется с общечеловеческой, теряет свою различительную и объяснительную силу.
В обсуждаемом тематическом поле следует различать три уровня культурной реальности:
-
культуру как среду многоразлично воплощенных ценностей, в которой могут обитать различные этносы;
-
ту ее часть, которая в состоянии этнокультурного равновесия идентифицируется этносом как своя и значимая для данной фазы этногенеза (экологически воплощенная часть этнической культуры);
-
наконец, совокупность тех значимых для этноса ценностей, которая никак не представлена в культурной среде и осуществляется лишь в психологических традициях этноса, в его коллективном бессознательном (экологически невоплощенная часть этнической культуры).
Приняв это различение, можно видеть, что коллизия этнокультурной идентификации протекает на первых двух уровнях, а понятие этнической культуры относится к двум последним.
Итак, в экологии культуры речь, по сути дела, идет о сохранении и новой, современной актуализации – на основе технологий проектного управления – того культурного достояния, которое и обеспечивало ранее самобытность обустраиваемой земли или поселения, и которое теперь, в новых условиях, должно быть понято не только как контекст (предпосылки и рамки) развития, но и как его конечная цель – непонижение уровня культурной и духовной развитости жизни и деятельности, еще не так давно имевшей здесь место, поддержание таких качеств среды обитания, которые удовлетворяли бы чувству человеческого достоинства и полноты жизни.
Гуманитарный императив пространственного развития мог бы звучать примерно так: необходимо стремиться к реализации таких социально- и культурно-экологических, образовательных и рекреационно-досуговых условий обитания, которые, во-первых, обеспечивали бы постоянную осёдлость наличного и приезжего населения в проектируемой системе расселения, а во-вторых, приводили бы к расширенному самовоспроизводству населения, образа жизни и культуры.
Следование этому императиву и приводит к постановке остро модной сегодня культурно-антропологической и психологической идентичности больших пространств, принятия их в качестве своих людьми и сообществами, проживающими свою жизнь в данном «месте», в данных культурно-исторических обстоятельствах.
Терминами «идентичность» и «идентификация» в культурной антропологии и гуманитарной психологии обозначаются структуры и процессы, обеспечивающие восприятие, переживание и понимание отождествляемой, идентифицируемой реальности как обжитой, родной, как того жизненного мира, того дома бытия, где человек чувствует себя естественно и свободно, где проживание – не дать необходимости выжить, а примиренная с жизнью, ценностно-оправданная «духовная оседлость».
С проблемой идентификации больших пространств смыкается еще одна важная гуманитарная тема – тема этнокультурной идентичности во всех важных для этноса горизонтах и перспективах его жизнедеятельности (в том числе, и пространственных).
В этом контексте предикат «большое» в словосочетании «большое пространство» отсылает к одной из глубинных тем русского национального самосознания, о которой писал Н.А. Бердяев: «Необъятные пространства, которые со всех сторон окружают и теснят русского человека, — не внешний. Материальный, а внутренний, духовный фактор его жизни. Эти необъятные русские пространства находятся и внутри русской души и имеют над ним огромную власть».
Сейчас, когда пространства эти на наших глазах весьма заметно сокращаются и перекраиваются, когда переустройство политического, экономического, культурного, да и жизненного пространства России стало важнейшей темой общественного сознания и социально-практического действия, этнокультурная идентичность его, соразмерность и соответствие его строю жизни, глубинным уверенностям и упованиям людей и сообществ, населяющих страну, стало темой в том числе и пространственно-проектной мысли.
За пределами политически ангажированного сознания страна отличается от государства, так народ, населяющий страну, — от сильно политически структурированного народа, именуемого «нацией». Сегодня многие государственники эксплуатируют известную “страшилку” о том, что народу страны, если она не совершит очередного “большого скачка” в национальное будущее, грозит опасность превратиться всего лишь в население. Но даже если соглашаться с моралью этой страшилки, нельзя, следуя духу русского языка, не заметить, что народ и есть в изначальном смысле ни что иное как население страны, то есть, все те, кто в ней народилися уже (слово “на-род” устроено по той же схеме, что и “на-дой”) и будут рожать следующих за собой.
Я отвлекаюсь сейчас различия этого смысла слова “народ”, произносимого всегда в единственном числе (даже когда говорят о многих народах разных стран), от того смысла, который допускает его употребление во множественном числе, то есть как разные народы-этносы, живущие в одной стране. Но зато хочу обратить внимание на существенное сродство деполитизированных понятий страна и народ (или, если кому это удобопонятнее, народонаселение).
Эта зачистка смысловых полей от излишне политизированных концепций важна — в контексте данной работы — потому, что именно страна (и составляющие ее земли, поселения и связи между ними) является первичным предметом профессионального архитектурного обустройства, а вместе с тем, разумеется, и предметом жизнеобустройства населения страны (земель, городов, поселков и иных типов поселений) [5] .
Мне представляется, что при таком взгляде на суть нашего дела, включающего в себя и управление пространственным развитием и проектное обустройство городов, наши аксиоматические — до сих пор — утверждения о самоценности города и сообщества горожан начинают приобретать, пусть пока и в скромной мере, черты концептуальной определенности.
Социальные изменения в российском обществе
Исходная точка зрения большинства аналитиков при рассмотрении социальных изменений в нашем обществе — это констатация незавершенности общественных процессов.
В начале перестройки это обстоятельство осознавалось в утверждении о том, что современное состояние общества характеризовалось как переходный период, что, естественно, приводило к вопросу: куда осуществляется переход и в каких рамках можно оценивать его успешность?
На практике же, как писал С.В.Попов, получалась довольно странная для идеологии переходности ситуация: «переход осуществляется сразу и в “чистый рынок”, и в “предпринимательский капитализм”, и в “инфраструктурный капитализм”, и временами обратно в “государственный социализм. А уж про социально-культурные условия и говорить нечего — процесс идет сам по себе — и, как всегда в таких (пущенных на самотек) случаях происходит — идет в сторону криминализации общества и деградации культуры» [6].
Далее выход из ситуации самотека стали видеть в определении приоритетов развития и подчинении всей жизни страны этим приоритетам. Однако развитие предполагает возможность качественного изменения системы, а усмотреть его можно лишь задним числом, оглядываясь назад и имея перед собой его результат — развитую форму.
Моноцентрический характер развития, когда существует только одно ядро развития, делает невозможным анализ таких популятивных систем, в которых одновременно идут множественные изменения: растут и усложняются одни структуры (возможно, что некоторые из них будут считаться развившимися), параллельно разрушаются и деградируют другие.
Особо стоит отметить такой вариант схемы приоритетного развития, как сверхмобилизационный прорыв, когда однозначно определяется направление прорыва и вся организация страны подчиняется достижению поставленных из мобилизующего центра целей. За “большой скачек” стране всегда приходится платить неимоверно высокую цену. Но более важно, быть может, то, что при это резко сужается возможность осуществления следующего шага развития. “Переделать то, что сделано, оказывается крайне сложным и приходится платить почти ту же цену ... собственно то, что сейчас имеет Россия и бывшие республики СССР — последствие удачно осуществленного прорыва в 30-е годы” [7].
Выводом из приведенной критики переходных моделей может служить утверждение о необходимости перенацеливания: с ориентации на переходность и развитие — к ориентации на историческое становление и освоение его результатов.
При этом сущность процессов становления можно видеть в признании равноправия многих факторов при возникновении качественно нового общественного явления. Становящиеся структуры появляются не по проекту и не в результате достижения целей, — они возникают на пересечении действий многих факторов в конкретных условиях. Сложившаяся комбинация условий определяет то, почему возникает та или иная общественная структура при взаимодействии одного и того же набора факторов.
Существенной чертой процессов становления является то, что в них участвуют такие целеобразующие и рефлексивные факторы как различные типы деятельности, индивидуальные, коллективные и корпоративные субъекты деятельности). Иными словами, в процессах становления важную роль играют целеполагание, производство целей и смыслополагание, производство смыслов, связанные с базовыми ценностями и ценностными ориентациями, актуально присутствующими в сознании субъектов деятельности, в публичных коммуникациях.
И проявляется это в том, что процессы становления состоят из событий, осмысливаются как события в общественной жизни, но осмысливаются по-разному, в зависимости от целей, социальных устремлений и культурных оснований. Правда, событийность общественной жизни еще не означает чего-то нового. Действующие факторы процесса могут распадаться и не приводить к возникновению новых структур. Но если при взаимодействии факторов процесса по поводу события появляется такая организация условий, которая позволяет воспроизводить события данного типа — можно говорить о процессе становления. Результатом и показателем процесса становления является появление новой организации условий, в которых факторы проявляются. И эта новая организация условий позволяет воспроизводить в общественной жизни определенный тип событий.
Далее, участие в процессах становления требует исторического самоопределения.
В перестроечный период было предпринято несколько попыток такого самоопределения, которые — по разным причинам — приходится признать односторонними, неэффективными и нереалистическими. Таковы, например, “интеграция в мировое сообщество”, “возврат в цивилизацию” и “возрождение”.
Недостаток схемы интеграции в мировое сообщество состоит не только в том, что Запад не спешит конвергироваться с Россией, но, главным образом, в том, что схема эта не учитывает конкурентный и катастрофически-событйный характер истории. “Государства и типы обществ конкурировали и будут конкурировать — в этом ресурс истории и источник развития. Смена общественных формаций всегда происходит резко — формации не прорастают мирно друг в друга, они “пожирают” друг друга” [8].
Схема возвращения в цивилизацию, буквально примененная к России, означает, что цивилизация находится где-то “за бугром”, что тысяча лет российской истории прошла где-то на обочине цивилизационного развития, что семьдесят лет советского ее периода — одна сплошная “черная дыра”, что в мире есть один единственный путь цивилизационного развития (западного, либерально-демократического и технологического толка, причем сам Запад, да и весь мир, предстает при этом как нечто сугубо однородное, стремящееся — или уже достигшее — “конца истории”) и т.д.
При всей ценности для культуры и общественного здоровья схемы возрождения, она страдает одним существенным недостатком — опора на нее часто приводит к замыканию на собственные проблемы и не дает глобальной исторической перспективы.
Одной из базовых схем исторического самоопределения российского общества, — утверждает уже цитировавшийся выше С.В.Попов, — является схема освоения: освоения земель, освоение мира, освоения собственной и зарубежных культур. И, добавили бы мы от себя, — их постоянного переосвоения.
Схема освоения, — в отличии от схемы колонизации, — “не предполагает никакого центризма — она предполагает изначальное культурное и человеческое равенство ... не навязывание своего способа жизни, а совместное пользование дарами природы и совместную обработку о окультуривание земель. Само это равенство всех участвующих в совместной жизни предполагает усвоение различных культур друг другом без всякого насилия. В плане организации хозяйственной жизни схема освоения формирует собственный мир — мир, складывающийся по законам совместного сосуществования различных культур и типов хозяйства, соединенными общими инфраструктурами коммуникации” [9].
Обратимся теперь, с точки зрения освоения, к особенностям становления социальной структуры российского общества и, в частности к особой роли корпораций и корпоративной социальности, которую они, по мнению аналитиков, играют в нашем обществе.
Особенности социальных процессов, протекающих в настоящее время в России, по признанию ряда социологов, состоят, в частности, в том, что ни принятые в западной социологии схемы борьбу социальных групп (в политическом процессе), ни схемы социального партнерства (в социальном процессе) не работают — при их прямом переносе на нашу российскую почву. Причину этого обстоятельства видят в том, что схемы эти применимы в условиях сильно стратифицированного общества с определившимся экономическим укладом, определившимися и осознанными интересами этих социальных групп, чего никак нельзя сказать о российском обществе. Более того, они, эти схемы, применимы только к тем обществам, в которых социальность, как таковая, т.е. ориентация на устроенность общества из автономных социальных групп, является базовой ориентацией, основой присущего данному обществу “социологического воображения”, если воспользоваться к случаю удачным термином Ч. Миллса [10]. Это утверждение эквивалентно тому, что для такого общества изначально значимым является противопоставление “гражданского общества” и “государства”, выступающих в качестве вполне самостоятельных и равносильных начал, чего никак нельзя сказать об обществе российском.
Социальный процесс в подсоветской России протекал таким образом, что социальные институты в нем нивелировались, на их смену приходили “большие” социальные организации, в которых человек уже переставал быть человеком социальным, переставал идентифицировать себя с какой-то социальной группой, имеющей собственные интересы и закрепленной в социальной структуре общества. Эти большие организации, и называемые корпорациями, имели производственные и распределительные функции и именно вокруг них формировалась особого рода корпоративная социальная реальность, отличная, скажем, от гражданской или политической. В этой социальной реальности формировался “советский человек”, трудовые коллективы, такие псевдообщественные образования, каковыми были партийные, комсомольские и профсоюзные организации, и тот особый строй межчеловеческих отношений, которую А.А. Зиновьев описал как коммунальность и которую можно было назвать “подсоветской интерсубъективностью”. Нельзя к тому же сказать, что формирование корпоративного общества/государства оставалось неотсознанным, оно выразило себя с достаточной ясностью на излете застоя в концепции социальной однородности советского общества, которая и означала опережающее стирание всякой социальности. Теперь хорошо известно, что эта концепция на самом деле камуфлировала интенсивный процесс имущественного и властного расслоения общества, уже начавшуюся тогда номенклатурную приватизацию.
Инерция корпоративно-структурированного социального процесса продолжается по сей день. Социальные структуры кристаллизуются не вокруг собственности, не вокруг интересов каких-то социальных групп, а вокруг корпораций, т.е. больших технологических и/или технологических систем. Одной из них, например, является корпорация государственный аппарат (и состоящая при нем номенклатура), со всеми присущими ему административными, политическими и прочими технологиями.
Говоря о том, что процесс социального структурирования нашего общества имеет скорее корпоративную, чем социально-групповую ориентацию, мы вовсе не имеем в виду, что одна из них предпочтительней другой.
Все дело в том, что социальные институты, основывающиеся на каких-то ценностях и имеющие за собой более или менее длительные традиции, социальные группы (любой численности) и социальные организации, к числу каковых принадлежат и корпорации, — это различные по своей природе социальные реальности, разные типы объектов социологического воображения. И вопрос только в том, какими структурными соотношениями объединяются они в конкретных исторических обстоятельствах и в конкретном обществе.
Оценивая перспективу выкристаллизовывания новых сообществ вокруг больших технологических комплексов, В.Л. Цымбурский охарактеризовал ее как вполне реалистическую возможность “становления действительно зрелого корпоративного общества” и “зрелой государственности ... в корпоративных формах” [11].
К этому можно добавить, что как вполне реалистическая некоторыми социологами оценивается и такая перспектива такого радикального расслоения организационных и коммунитарных структур, при которой сложатся “социальные структуры, состоящие из множества небольших групп, расположенных в строгом порядке друг относительно друга”, что позволит “избежать или хотя бы смягчить сильное воздействие власти. ... Для большей конкретности, — продолжает автор этих слов, — можно представить себе некую власть, — двух- или трехголовую, — которая оспаривает и делит зоны экономического или социального влияния ... и рядом с ней — разрастание группировок различной ориентации, создание специфических владений, рост числа всевозможных теорий и идеологий, противоположных друг другу. С одной стороны, гомогенность, с другой — гетерогенность” [12].
Социальный процесс, о котором у нас идет речь, не без оснований именуется "модернизацией". При этом чаще всего имеется в виду не столько "обновление" или "развитие", сколько преодоление отсталости, свойственной якобы так называемым "традиционным" обществам. Уместность такого словоупотребления в отношении России, страны с тысячелетней культурой и достаточно развитой индустриальной инфраструктурой не раз подвергалась основательной социологической критике. Об этой некритически принимаемой концепции модернизации, предполагающей взгляд на наше ближайшее будущее как на неизбежную вестернизацию, не стоило бы и вспоминать, если бы за ней не стояло человечески понятных упований на обновление жизни, возвращения ей так или иначе понятого человеческого достоинства.
В контексте проектного мышления для нас больший интерес представляет то понимание модернизации, в рамках которого она означает цивилизационную стратегию, имеющую своим объектом функциональные инфраструктуры жизнедеятельности и основывающуюся на практически доступных и культурно приемлемых в данный исторический момент типах рациональности и связанных с ними социальных технологиях (в частности, рациональности и технологий проектного типа.
Спектр этих рациональностей и социальных технологий задает определенный цивилизационный тип, со свойственным ему набором базовых социальных ценностей. Аксиологическая рефлексия этих ценностей осуществляет смысло- и целеполагание, делает возможным формулирование его ценностной концепции (идеологии), раскрывая символическое содержание данного цивилизационного типа (его символический капитал) и историософскую сюжетику символической борьбы за признание легитимности его ценностей.
В доиндустриальном и раннем индустриальном состоянии интегрированность и стабильность общества обеспечивается принятием достаточно стабильной и однородной системы ценностей. Новые условия становления постиндустриального общества — поток научно-технических инноваций, неопределенность будущего и связанная с ней рисковая динамика, обнаруживающаяся дисфункциональность социальных институтов, традиций и практик, сложившихся в индустриальную эпоху — приводят к дестабилизации и дезинтеграции общественной жизни.
Причем, одной из предпосылок этих деструкций оказывается нерефлективное следование императивам прежде принятых ценностных систем [13]. Достижение состояния интегрированности и стабильности в этих новых условиях требует столь же радикальных ценностных изменений.
Более того, поскольку процесс социальных трансформаций, сопровождающих вхождение общества в постиндустриальную эпоху, приобретает перманентный характер, ценностные изменения также становятся перманентными. Свою интегрирующую и стабилизирующую роль ценностные системы в этих обстоятельствах смогут реализовать лишь при выполнении непрерывной аксиологической рефлексии, отслеживающей направленность ценностных изменений и сдвиги ценностных ориентаций в различных сферах жизнедеятельности человека.
Условием эффективности такой рефлексии является, на наш взгляд, способность мыслить и наблюдать коэволюцию, то есть одновременное развитие и вынуждающее действие факторов, относящихся к различным процессам становления и притом — в разным сферам жизнедеятельности.
Ясно, что в таком расширенном пространстве коэволюции будут имплицитно складываться непредсказуемые связи разнородных вынуждающих сил, будут кристаллизоваться новые точки притяжения (аттракторы), новые смысловые и целевые фокусы, ориентация на которые будет необходима для формулирования реалистических проектных задач.
Средовое проектирование и проектная культура
В этом разделе работы речь пойдет о тех концепциях и процедурах проектирования, благодаря которым город и городская среда могут быть удержаны в проектном процессе в качестве уникальных и самоценных образований.
Среда — категория пространственно-временная, обозначающая некое “здесь-и-теперь”, в котором мы существуем. ”Теперь” — это время конца века. Чтобы подчеркнуть историческую динамику представлений о мире, связанных с отношением к нашей жизненной среде, приведем два характерных мнения, высказанные в 20-е и 80-е годы двумя известными архитекторами.
«Наши соборы еще не возведены. Те, что существуют, принадлежат другим — мертвым, они черны от копоти и изъедены веками ...Однако же всё только еще рождается в мир. Стоит отвести глаза от мертвых вещей, и взгляд устремляется в будущее ...Пусть эти зрячие глаза, эти знающие люди строят новый мир” (Ле Корбюзье).
“Человечество неудержимо влечет к месту и времени его собственного саморазрушения. В течение века мечта об управляемом прогрессе цивилизации, породившая желание создать великую метрополию, обратилась кошмаром краха вследствие ее бесконтрольного разрастания” (Фредерико Раджи) [14].
Мечта о будущем совершенном мире обернулась тем, что “индустриальное общество пришло к неуклонному ослаблению и деградации чувства общности, и имеющее сейчас место наступления на природную среду, на воздух, которым мы дышим, на небо, неотвратимо суживающееся для нас, еще больше усложняют эту проблему, усиливая чувство отчуждения” [15]. Проблемы экологии природной среды и экологии человека признаны сегодня универсальными. И если некоторые проблемы высокотехнологической цивилизации могут показаться для нас делом отдаленного будущего, то с проблемами отчуждения, стандартизации, варварского разрушения природной среды, обезличивания человека, утраты ощущения дома и града мы сталкиваемся уже давно, и в более острых формах, чем страны Запада.
Впрочем, в этой работе, носящей прикладной характер, нас больше будут интересовать не общие социально-культурные процессы средообразования, а те его стороны, которые связаны с деятельностью средового проектирования и культурно-антрологическими потенциями современной проектной культуры, с их способностью противостоять средовому отчуждению и самоотчуждению человека.
Как достояние современности, проектная культура противостоит “идиотизму городской жизни” [16] — своим творческим началом, личностным характером и памятью “большой культуры”. Впрочем нас в данной работе, ввиду ее прикладного характера, интересуют не столько общие социокультурные координаты проектной культуры, сколько ее проектные интенции, которые практически реализуемы в проектной работе по городскому и региональному средообразованию. Поэтому далее мы остановимся на некоторых особенностям проектной методологии, как препятствующих, так и способствующих утверждению города и региона в качестве самоценных образований.
Подвох градообразующих факторов
В методологии градостроительного проектирования недавнего прошлого, опиравшаяся на понятие градообразующих факторов, как правило, предполагалось, что факторами этими являются крупные промышленные производства: технологические потребности этих производств задавали характер функционального зонирования территории и использование ее природных ресурсов, а исходя из потребных объемов рабочей силы определялись потребности в жилье и учреждениях социально-культурной сферы.
В силу ряда причин, анализ которых не входит в нашу задачу, из этой методологии выросло отношение к городу как вторичному, зависимому от промышленного производства образованию, не имеющему собственной исторической, культурной и экологической ценности. Расхожими метафорами этого отношения давно стали: задача градостроительства – это “размещение производительных сил”; население – это “рабочая сила”; город – это “рабочий поселок при заводе”, в лучшем случае “город-спальня”.
И что особенно важно для нас сейчас, — так мыслимый город не мог мыслиться в качестве человеческой реальности, а значит, и проектироваться в качестве таковой.
Говоря это, мы имеем в виду прежде всего не идеологические декларации (вроде “все для человека, все во имя человека”), и не творческие намерения проектировщиков, а обусловленность результатов проектирования внутренним строем лежащих в его основе проектных концепций и процедур.
Методология, основанная на понятии “градообразующих факторов”, — типичнейшее проявление функционализма в проектировании. Эта констатация важна для нас потому, что опознание и преодоление основанного на голом функционализме проектного тоталитаризма могло идти и шло по двум линиям: — можно было переосмысливать содержание понятия о градообразующих факторах (например, включая в их число экологические объекты, исторические части поселения, культурные традиции ... и даже население как таковое); а можно было стараться выйти за пределы функционалистской парадигмы как таковой и начать рассматривать город не как образование, производное от каких бы то ни было функций, а как образование самоценное, как достояние национальной или мировой истории и культуры, как достояние всех живущих, живших и будущих жить в нем людей.
Мы смеем утверждать: сколь бы не расширялось число градообразующих факторов, сколь бы сублимированно ни понимать их, мысля в рамках функционалистской парадигмы, проектировщик отрезает себе — и тем, кто зависит от результатов деятельности, — путь в город и городской образ жизни. Отказывая в самоценности городу, мы отказываем в ней и горожанам, а тем самым, хотим мы этого или не хотим, покушаемся на достоинство человека как самоценного и свободного существа.
Подвох столичности
В принятой методологии градостроительного проектирования налицо скрытая перспектива “столичности” и “западности”. Считается, что степень выраженности городского начала, проявленности городского образа жизни в городе возрастает по мере роста его размеров, что, в конечном итоге, способствует распространению мнения о столице как эталоне города как такового. (В слегка смягченной, но все же достаточно читаемой форме это мнение сквозит в метафоре “региональных столиц”: “Иркутск — столица Сибири” или “Екатеринбург — столица Урала”). А поскольку, во-вторых, именно столицы оказываются вместе с тем наиболее вестернизированными городами, то налет некой условной, заочной западности воспринимается как непременный признак урбанизированности, в чем бы конкретно этот налет не выражался.
Должно заметить, что обе эти перспективы скорее относятся к числу бессознательных предположений и профессиональных фантомов, чем к числу как-либо обоснованных суждений.
Однако, тенденция планировать развитие всех поселений по типу крупнейших городов приводит к довольно серьезным издержкам, поскольку при этом (а) игнорируются локальные особенности образа жизни, средовое своеобразие поселения, и потребности в его именно развитии и (б) не принимается во внимание все многообразие форм развития поселенческих структур, свойственных, например, Востоку и Югу.
Архитектура — искусство стратегического
(К вопросу о соотношении стратегического, корпоративного и архитектонического)
В трудах по истории и теории архитектуры не редко упоминание о том, что архитектор – это главный строитель (иногда, как носитель замысла о будущем сооружении, чаще, как прораб, руководитель строительных работ). Однако мы не с меньшим основанием можно сказать, что архитектор – это тектор архэ, устроитель изначального, а архитектура – тектоника архэ, устроение, выявление и упорядочение начал, археология и археопоэзис [17].
Говоря так, то есть говоря о пространственно-жизнеустроительной функции архитектуры, стоит вспомнить о телесности-пространственности-зримостности как основе антропологического воображения.
Пространство, по В.Н. Топорову, с одной стороны, образует рамку, внутри которой мифологическое, символическое и архетипическое обнаруживают себя, как «универсальные модусы бытия в знаке», а с другой, оно «старше этих модусов». Но оторвавшись от пространства и став по видимости самостоятельными, эти модусы продолжают находиться «в пространственном пленении: вне сферы пространственности они не мыслимы, и, более того, пространство задает условие (их) реализации и актуализации».
И далее: «само пространство и его заполнение… образуют род некой «перво-матрицы»… в соответствии с которой ... состоялся прорыв из еще в основном «природно-материального» в сферу культуры и ее высшей формы — духа» [18].
Что означает здесь мысль о пространственной плененности мифологического, символического и архетипического? И что это за прорыв из царства необходимости в царство свободы?
С одной стороны, ею подчеркивается неустранимая насыщенность всего, что переживается и мыслится опространствованно, мифологическими, символическими и архетипическими содержаниями. И в этом можно видеть исток софийной умудренности пространства, как такового [19].
А живые, самодвижущиеся тела столь же пространственны, как тела, принадлежащие мертвой природе, как воспринимаемые и мыслимые образы (тех и других), то софийность обнаруживает себя столь же пространственной, сколь и зримостно-телесной-двигательной. Причем «обнаруживает» в буквальном смысле слова, проявляясь во внешних, по отношению к человеку, явлениях природы или культуры, и в пространственности его, человека, телесного устроения и двигательного поведения.
Но с другой стороны, не потому ли, что пространству вменена способность пленять (связывать и, в конце концов, мертвить), переход из области «материально-природного» в область культуры (и далее – духа) мыслится прежде всего, если не исключительно, как животворящее событие-прорыв, причем опосредованный все тем же орудием пленения, то бишь пространством, но не как деятельность в пространстве и с пространством, не как пространственно-устроительное и архитектоническое высвобождающее человека из пут пространственного пленения творчество?
В этой поворотной, поистине критической точке хотелось бы быть правильно понятым. Различая «мифологизацию как создание семантически наиболее богатых, энергичных и имеющих силу примера образов действительности и демифологизацию как разрушение стереотипов мифопоэтического мышления, утративших свою «подъемную» силу», уважаемый автор и среди постулированного им пространственного пленения оставляет место свободному выбору и деятельности, впрочем, в этом цитированном тексте никак не разъясняя его [20].
Благодаря розыску взаимоотношений «структуры пространства» (вкупе со временем) и «структуры текста», взаимоотношения пространства и текста оборачиваются взаимоотношениями архитектоники (а в более общем виде — экотектоники) с текстурами культуры (и далее с соответствующими им текстурами сознания).
При этом архитектоники опознаются как пространственно-вещественные текстуры (экотекстуры), а текстуры как архитектоники культуры (родовой души, родового сознания/бессознательного).
Души – как формы, эйдоса тела, которое, помимо того, что оно опознается как «вещество», материя души, в силовом поле пространственно-текстовых взаимоотношений, несомненно обнаруживает себя как архитектоническое (имеющее сущностный строй) и текстурное (насквозь прозначенное, пронизанное знаковостью) целое.
Но и напротив, не только человек оснащен (отягощен, но и облегчен, высветлен) телесностью. Телесны – а потому архитектоничны и текстурны – и космос в целом, и все про-из-ведения изводимой из него культуры, которыми окружает себя человек.
Подводя итог своих историко-архитектурных изысканий, В.Л. Глазычев определяет архитектонику как эмпатию устойчивости [21]. Ну а если свести это определение с высказанным выше взглядом на архитектуру, как тектонику архе, и начать относиться к архитектоническому, как к результату архитектурного переусвоения совокупного человеческого опыта (и знания, и действования), то - в своем предельном выражении – архитектоника предстанет перед нами как жизнепрактическая эмпатия нерушимости, вечностности, возводимых человеком сооружений [22].
Предметом этой эмпатии являются силы природы, вовлеченные в состав сооружения и использованные для уравновешивания, усмирения давящих, угнетающих человека сил всемирного тяготения, едва-едва, по природным меркам, вставшего на ноги.
Это также эмпатия человеческой со-во-оруж-енности, и тем самым борьбе человека с тяжестью бытия в мире, со-оруд-ийности, облегчающей тяжесть труда, ремесла жизни, со-о-руд-ийности, отсылающей к извлеченной из недр земных руде и тем самым возвращающей трудящегося и борющегося человека к Матери-Земле.
И к природе, часть сил которой в архитект-ургии встала на сторону человека в его борьбе-соперничестве (анергии), труде-сотрудничестве (синергии) со смертью, этой всепоглощающей, темной стороной материи, природы-рода. И, может быть именно благодаря архитектуре и архитектоничности, эти вставшие на сторону человека (в его борьбе с силами тяжести и тьмы), одомашненные родом человеческим силы опознаются как легкие и светлые, возносящие и просветляющие, как силы защищающие и спасающие.
Хтоническая архитектоника, архитектургия недр достраивается тем самым до светостроительства, до плазматической архитектоники, сооружения которой изваяны из света, а обитателями которой становятся астральные, световидные существа [23].
Благодаря архитектонической эмпатии, культово-артикулируемая жизнесмертная конечность человеческого бытия принимает — в архитектурном измерении культуры — вид символического противоборства тяготеющей в темную глыбь Земли тяжести со взмывающей к солнечному свету легкостью Небес. Противоборства, являющего символическим жестом-двигом вставшего с четверенек на ноги человека-животного, возмогшего тем самым вертикальное измерение мира и не намеренного более ютиться жизнью и смертью в норах-пещерах, аки лисы, но начавшего строить себе, — чтобы было где преклонить главу, города, дома и Храмы.
Если взглянуть на положенную мыслью конечность человека с плазматической (фантазматической) точки зрения, то с станет ясно, что конечность – это отрицательное определение человека, прорицаемое относительно не-о-конеченных образов воображения (фантазмов бесконечного бытия). Воистину, всякое определение есть ограничение, разграниченность и предел. Конечность наличного бытия отпределена бесконечности возможенного, возпоставленного воображением бытия. Наличность – конечна, но конечно ли обналиченное в ней бытие?
Причем никак не скажешь, что это возможенное и возпоставленное воображением бытие бестелесно. Напротив, оно многоразлично опосредованно телесностью и потому архитектонично, что с особой отчетливостью проявляется в образах человека, объединяемых под рубрикой «символической анатомии»[23].
А поскольку возпоставление делает ставки на воображаемую человечность, оно осуществляется в броске-порыве, которые не надо путать ни с решительностью к действию, ни с находчивостью в отношении его направленности.
Так что архитектура – это не только стациальная тектоника изначальности и первоначал (архе), этих застывших в вечности движений, но и актуальная архитектургия, строящая и упорядочивающая деятельность, имеющая собственный динамический хронотоп, в котором неповторимым образом смыкаются эксценрирующие, центробежные выразительные интенции/функции, с одной стороны, и инцентрирующие, центростремительные воспринимающие интенции/функции, с другой.
Этот хронотоп поставлен как особая, не сводимая ни на какие другие разновидности опосредования культурно-антропологическая позиция, наделенная своим антропным схематизмом (сознавания/действования), неповторимой образностью человека. И судьба этой позиции, равно как и ее история, должна прослеживаться как автономная, независимая от языка, письменности, от социальных институтов и других «структур» линия культурной трансляции.
Именно в этом смысле мы имеем право и должны говорить о священно-пространственном ведении, как об особом горизонте и перспективе культурной и человеческой истории.
В профессионально-архитектурном, строительном знании при анализе архитектурных сооружений (объектов) принят принцип единства функции-конструкции-и-формы (или как у Витрувия: пользы, прочности и красоты).
Этот принцип во многом он схож с театрально-сценическим принципом единства места-времени-и-действия, с одной стороны, и с ситуационистским принципом «здесь-и-теперь», имеющим сегодня столь широкое хождение, с другой.
Однако если говорить не об отдельных сооружениях (и иных архитектурных объектах), а об архитектонической составляющей культуры как таковой, функциональные, конструкционные и иконические составляющие, синтагматически объединяемые в отдельном сооружении, в парадигматике/архитектонике культуры оказываются разнесенными по разным расслоенным друг относительно друга мирам.
Так интенции/функции, архитектонические конструкции (структуры) и иконические сверхобразы могут размещаться в разных пространствах/мирах культуры. И, тем не менее, единство того или иного архитектона (например храма, дома или крепости или дворца) сохраняется. При этом они квалифицируются в качестве архетипов.
Любопытно, что если функция соотносима с пользой и благом (добром), а форма – с образом и красотой, то – в рамках этой тройки самоценностей — конструкция соотносима с истиной.
Впрочем, в этом соотнесении нет ничего странного: еще платоники знали, что рациональные построения разума (математические конструкты) к тому и предназначены, чтобы искать и находить правильные, приоткрывающие математические истины, решения проблем.
В целях типологической полноты стоит, однако, пополнить синархические конструкты, синергетические интенции/функции и синиконические формы – синипостасными персонатурами, которые, очевидно, могут быть не только индивидуальными или коллективными, но и любыми из тех, что при ее нынешней развитости допускает наше социологическое воображение.
[1] Лапшев П.И. Об инструментах проектного управления пространственным развитием городов. М., Методический архив ИМС, 1999.
[2] Филиппов А. Смысл империи: к социологии политического пространства // Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. М., 1995, С. 3.
[3] Там же. С. 39.
[4] Для тех кому сподручнее мыслить, имея для каждого горизонта мысли особый термин, напомнить, что Доксиадис предлагал для обсуждаемого нами горизонта слово “экистика”.
[5] Попов С.В. Метаморфозы политической деятельности в России (1985 — 1995 гг.) // Россия и мир: политические реалии и перспективы. Информационно-аналитический сборник № 1. М., 1995. С. 8.
[6] Там же. С.9.
[7] Там же. С.12.
[8] Там же. С.13.
[9] Миллс Ч.Р. Социологическое воображение. М., «Стратегия», 1998.
[10] Выступление на круглом столе Экспертного совета при Комитете СФ по международным делам “Становление новых социальных структур в России“ // Россия и мир: политические реалии и перспективы. Информационно-аналитический сборник № 7.
[10] Маффесоли М. Околдовыванность мира или божественное социальное // Социо-Логос. Социология. Антропология. Метафизика. М.,1991. С.280-281.
[10] Вайс Г. Трансформация ценностей и интеграция // Кентавр перед сфинксом. Германо-российский диалог. М., 1995. С.327-340.
[10] Цит. по: Кислова Н. XVII Триенале в Милане: реальность большого города и его образ в художественной культуре 80-х годов //Искусство — Общество — Среда (80-е годы). М., 1989.
[10] Hunter S/ Public art in Monte-Carlo // Art News. 19874. P.46.
[10] Парафраз на слова К. Маркса, писавшего — по полному неведению таковой — об “идиотизме сельской жизни”.
[10] А с точки зрения архетипической психологии и психотерапевтической концепции психоавтопоэзиса еще и производство/воспроизводство архетипического, как коллективного бессознательного.
[10] Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М., 1988. С. 6.
[10] Генисаретский О.И. Окрест вершин: антропологическое воображение и перфективный праксис // Совершенный человек. Теология и философия образа. М., 1998. С. 261-290.
[10] Там же, с. 7.
[10] Глазычев В.Л. История архитектурного творчества. М., 1999.
[10] А также и подобных им явлениям природы – деревьям, горам, пещерам, например.
[10] В этом смысле мы вправе говорить о фотосинтезе культуры. «Это позволяло в образе видимой телесной формы играть в архитектонику в жанре упражнения совершенного гимнастического тела. В готике, с работы Сюгера в Сан-Дени, идет сложное слияние божественного и царственного начал. Уже в Сан-Дени тоже есть архитектоника телесного рывка, но ввысь, плюс светотектоника "осиянности" королевской капеллы "розой" фасада, так что при взгляде изнутри, из центрального нефа по одну сторону оказывался алтарь — по другую образ совершенного человека на фоне свето-цветового диска.
Позднее, в городских соборах царское начало уходит, так что "роза" есть не противовес алтарю, а его словно бы удвоение. Еще позднее средокрестье нефа и трансепта получает еще одни световые "ворота" — прямо вверх, в башню, для этой цели воздвигаемую с великими трудами и не без риска» (Сообщено В.Л. Глазычевым автору во время написания этой статьи).
[23] Символические анатомемы принадлежат к числу рефлектированных схематизмов телесности, схем тела. Как известно, Кант считал схематизмы промежуточными формациями сознания, опосредующими чувственность и рассудок, корни которых помещались им как раз в воображении.
Опубликовано в сб.: Стратегическое планирование в муниципальном управлении. Введение в предмет. — М.: Московский общественный научный фонд, 2000.
|